Александра Толстая - ДОЧЬ
Комиссар по народному просвещению товарищ Луначарский, окруженный целой свитой, первый вышел из вагона специального назначения. За ним вышли Книппер—Чехова, артистка Художественного театра, профессора, группа иностранцев, которые резко отличались своей хорошей одеждой, ботинками и перекинутыми через плечо фотографическими аппаратами. Они с любопытством смотрели вокруг, точно ожидая чего–то необычайного. Шныряли репортеры, фотографы, ища знаменитостей.
Официальное заседание, назначенное в это же утро, открыл председатель Тульского губисполкома. Говорил он долго, повторялся, заикался на каждой фразе и наконец так запутался, что никак не мог закончить свою речь. Лицо его побагровело, покрылось каплями пота, но он никак не мог выбраться из тупика. Наконец он судорожно выхватил из кармана носовой платок, вытер им нос, лоб и шею и, не закончив свою речь, сел.
Простую, сердечную и прочувствованную речь ученика старшей группы Вити Гончарова все выслушали со вниманием. Да, пожалуй, по своей искренности и чистоте она была лучшей из всех. Речь заведующей учебной частью школы была слишком профессиональная, многие не поняли, что она хотела сказать. Я говорила плохо, не могла сосредоточиться.
Прекрасную речь, перемешивая русские слова со словацкими, произнес словак Вельеминский, который раньше знал и любил моего отца. Заканчивая, он обратился к советскому правительству: мы все, иностранные гости, приехавшие на это торжество, обращаемся к советскому правительству с просьбой разрешить дочери Толстого, Александре Львовне, вести работу в музее и школе Ясной Поляны, следуя заветам отца… Голос у Вельеминского оборвался, глаза покраснели: он не мог больше говорить.
Его горячая и прочувствованная речь меня глубоко тронула и вдохновила. Я должна была ему ответить, должна была высказать то, что было у меня на душе.
— Анатолий Васильевич, — обратилась я к Луначарскому, — я должна ответить!
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать об исключительном положении Ясной Поляны… О декрете…
— Слово предоставляется Александре Львовне Толстой! «Пан или пропал, — думала я, — или они признают слова Ленина, что Ясную Поляну в память Л. Н. Толстого освобождают от коммунистической, антирелигиозной
пропаганды, или же будут проводить, как и всюду, сталинскую политику».
— В то время, когда по всей России проводится милитаризм и антирелигиозная пропаганда, товарищ Ленин… и мы верим, что и в настоящее время советское правительство, которое чтит память Толстого, что мы видим по сегодняшнему торжеству, даст возможность…
Но не успела я окончить, как Луначарский вскочил:
— Мы не боимся, — громко, как привычный оратор, начал он свою речь, — не боимся, что ученики Яснополянской школы будут воспитываться в толстовском духе, столь противном нашим принципам. Мы глубоко убеждены, что молодежь из этой школы поступит в наши вузы, перемелется по–нашему, по–коммунистическому. Мы вытравим из них весь этот толстовский дух и создадим из них воинствующих партийцев, которые пополнят наши ряды и поддержат наше социалистическое правительство.
Это была обычная пропагандная речь, и последствия ее не сулили нам ничего доброго.
Луначарский с самодовольным видом человека, исполнившего долг, прошествовал вниз в сопровождении толпы. Гости образовали полукруг с двух сторон лестницы против ниши, в которой стоял бюст Толстого, завешенный белым полотном. Ждали торжественного момента официального открытия школы.
— Сегодня, в день столетнего юбилея Льва Николаевича Толстого, мы собрались здесь…
Я не верила своим ушам. В первой своей речи говорил Луначарский — узкий, подчиненный своей партии марксист. Здесь, у памятника Толстого, говорил живой человек. Он говорил о величии Толстого, о его понимании и любви к людям, о том, какое сильное влияние Толстой имел на него, на Луначарского, когда он был юношей. Это была прекрасная, вдохновенная, искренняя и прочувствованная речь. Несколько раз звучный голос Луначарского прерывался от волнения. И когда он кончил, он сильным театральным жестом отдернул полотно с бюста Толстого. Церемония была закончена.
Иностранцы устали и проголодались: несколько часов они слушали непонятные им русские речи.
Ко мне подошел Стефан Цвейг и сказал:
— Вы не знаете, какое влияние имел на меня ваш отец! Я всегда боготворил его!
Шведский делегат сказал мне несколько любезных слов на прекрасном английском языке. Вельеминский вспоминал свое первое посещение Ясной Поляны и свой разговор с отцом. У одного из иностранных гостей пропал фотографический аппарат, и кто–то высказал предположение, что он был украден одним из корреспондентов. После завтрака нам надо было показать гостям Дом–музей, свести их на могилу отца, давать объяснения на нескольких языках. Было пасмурно, но дождя уже не было, когда мы отправились на могилу. Подойдя к ограде, все молча сняли шляпы. Кто–то нарушил молчание.
— Почему нет памятника, даже нет цветов?
— Эти дубы лучший памятник, а цветы не цветут, мы пробовали, слишком много тени.
Вельеминский и некоторые гости опустились на колени. Профессор Сакулин произнес короткую речь, и мы пошли обратно.
Учителя и сотрудники музея приглашали гостей к себе домой отдохнуть.
— Посмотрите, как мы живем.
Но они отказались. Только несколько человек заколебались: «А где Луначарский?» — и, покосившись на группу коммунистов, тоже отказались. «Нет, спасибо, может быть, Луначарский будет недоволен, если мы отколемся от группы».
Мы не могли понять, чего боятся иностранные гости, — ведь они же свободные граждане, не то, что мы…
Вечернее представление имело громадный успех. Хор детей–школьников — около 250 человек — пропел, как мы это назвали, «Прославление природы» из девятой симфонии Бетховена. Пели из опер Римского—Корсакова, Чайковского. Витя прекрасно прочел «Воспоминания крестьян о Л. Н. Толстом», которые он сам собрал среди крестьян Ясной Поляны и изложил в литературной форме. Высокий, красивый 16-летний юноша произвел прекрасное впечатление на публику. И когда в смешных местах публика громко смеялась, он, вороша свои темные курчавые волосы, останавливался и выжидал.
Но успех последнего номера программы превзошел все ожидания. Не успел открыться занавес, как раздались дружные аплодисменты. Картина действительно была красочная. На сцене около 20 яснополянских баб стояли полукругом, разодетые в старинные русские наряды: белые расшитые рубахи, яркие желтые, красные с разводами сарафаны и паневы, отделанные золотым позументом. Наряды эти не носились бабами годами, а хранились на дне их сундуков вместе с другим добром.