Александр Кацура - Дуэль в истории России
Он писал тогда «Капитанов» — они посвящались мне. Вместе каждую строчку обдумывали мы. Но он ненавидел М. Ал. — мне это было больно, очень здесь уже неотвратимостью рока встал в самое сердце образ Максимилиана Александровича.
То, что девочке казалось чудом, свершилось. Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно — и к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву — я буду тебя презирать». Выбор был уже сделан, но Н. С. все же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н. С. уехать, не сказав ему ничего… Он… уехал, а я до осени/сентября жила лучшие дни моей жизни…»
В июне в Коктебель заехал Алексей Толстой. И застал начало драмы:
«Помню, — в теплую, звездную ночь я вышел на открытую веранду волошинского дома, у самого берега моря. В темноте, на полу, на ковре лежала Д. (Дмитриева. — А. К.) и в полголоса читала стихотворение. Мне запомнилась одна строчка, которую через два месяца я услышал совсем в иной оправе стихов, окруженных фантастикой и тайной.
Гумилев с иронией встретил любовную неудачу: в продолжении недели он занимался ловлей тарантулов. Его карманы были набиты пауками, посаженными в спичечные коробки. Он устраивал бои тарантулов. К нему было страшно подойти. Затем он заперся у себя в чердачной комнате дачи и написал замечательную, столь прославленную впоследствии поэму «Капитаны». После этого он выпустил пауков и уехал».
Некоторые строки упомянутой поэмы с исключительной силой и точностью передают настроения, владевшие душой 23-летнего поэта:
И взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,
Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыплется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.
Пусть безумствует небо и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса —
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернет паруса.
Разве трусам даны эти руки,
Этот острый, уверенный взгляд,
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат…
Литературная осень в Петербурге 1909 года была пестрой и шумной — вечера поэзии, выставки, концерты, горячие споры в салонах и подвалах. Появился новый журнал — «Аполлон» — и сразу завоевал известность. На вечере, посвященном открытию журнала, играл Александр Скрябин, читал стихи Иннокентий Анненский, уже снискавший репутацию мэтра среди молодых поэтов. Из Москвы приехал Андрей Белый с гигантской рукописью, посвященной теории стиха.
Теоретические чтения о поэзии, начатые на «Башне» Вяч. Иванова, были продолжены в редакции «Аполлона» и постепенно переросли в Академию Стиха.
Именно на страницах «Аполлона» впервые появились стихи Черубины де Габриак. Работавший тогда в редакции «Аполлона» молодой немецкий поэт и переводчик Иоганнес фон Гюнтер так рассказывает эту многих тогда поразившую историю:
«Однажды Маковский [50] получил письмо на элегантной бумаге с траурной каймой, посланное неизвестной дамой, подписавшейся «Черубина де Габриак»; к письму были приложены стихи, которые были найдены хорошими. Адрес указан не был.
Через некоторое время пришло еще письмо, с еще лучшими стихами, и опять без адреса. Третье письмо. Потом — звонок по телефону: низкий, влекущий женский голос… И еще письма, телефонные звонки… Она — испанская аристократка, одинокая, чувствительная, жаждущая жизни, ее духовник — строгий иезуит; мать умерла давно… Маковский влюбился в нее по уши; барон Врангель, Зноско, Ауслендер тоже. Гумилев вздыхал по экзотической красавице и клялся, что покорит ее. Вся редакция горела желанием увидеть это сказочное существо. Ее голос был такой, что проникал прямо в кровь. Где собирались трое, речь заходила только о ней». Да и как было можно не влюбиться в автора таких строк:
Средь звездных рун, в их знаках и названьях
Хранят свой бред усталые века,
И шелестят о счастье и страданьях
Все лепестки небесного венка.
Но в них горят рубины алой крови;
В них грустная, в мерцающем покрове,
Моя любовь твоей мечте близка.
Или в такие строфы:
Твои цветы… Цветы от друга,
Моей Испании цветы.
Я их замкну чертою круга
Моей безрадостной мечты.
Заворожу печальным взглядом
Двенадцать огненных гвоздик,
Чтоб предо мною с ними рядом
Из мрака образ твой возник.
И я скажу… Но нет, не надо —
Ведь я не знаю тихих слов.
И в этот миг я только рада
Молчанью ласковых цветов.
Это стихотворение было посвящено Сергею Маковскому.
Однажды на «Башне» у Иванова Гюнтер в компании литературных дам — Анастасии Николаевны Чеботаревой, жены Федора Сологуба, Любови Дмитриевны Блок и Лидии Павловны Брюлловой, очаровательной внучки великого художника, которая сама была художницей и писала стихи, — встретил молодую поэтессу Елизавету Ивановну Дмитриеву, которая позволила себе весьма колкие замечания в адрес волновавшей литературный мир Черубины, предположив, что уж очень она, наверное, безобразна, коль скоро не рискует показаться на глаза своим тающим от восторга почитателям. Елизавета Ивановна прочитала несколько своих стихотворений, которые немецкому поэту показались необыкновенно талантливыми. Он не спускал с нее глаз, а после окончания вечера предложил себя в провожатые.
Спустя много, много лет Гюнтер, уже будучи глубоким стариком и живя в Германии, вспоминал:
«Она была среднего роста, скорее маленькая, довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Рот был слишком велик, зубы выступали вперед, но губы полные и красивые.
Нет, она не была хороша собой, скорее — она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от нее, сегодня, вероятно, назвали бы «сексом».
Когда, перед ее домом, я помогал ей сойти с извозчика и хотел попрощаться, она вдруг сказала, что хотела бы немного пройтись… и мы пошли, куда глаза глядят. Получилась довольно долгая прогулка. Она рассказывала о себе… Говорила, что была у Максимилиана Волошина в Коктебеле, в Крыму, долго жила в его уютном доме. Я немного пошутил над антропософической любовью Волошина к Рудольфу Штейнеру, который интересовался больше пожилыми дамами со средствами. Это ее не задело; она рассказала, что летом у Макса познакомилась с Гумилевым. Я насторожился. У нее, значит, было что-то и с Гумилевым, — любвеобильная особа! У меня мелькнула мысль: