Андре Моруа - В поисках Марселя Пруста
Влияние войны на роман Пруста
В целом Пруст относился к войне подобно французам Святого Андрея-в-Полях.
Марсель Пруст Полю Морану:
«Я не говорю вам о войне. Увы, я воспринял ее столь полно, что не могу от нее отгородиться. Не могу также говорить о чаяниях и опасениях, которые она мне внушает, как невозможно говорить о чувствах, которые испытываешь столь глубоко, что не можешь отделить их от самого себя. Она для меня не столько вещь в философском смысле слова, сколько некая субстанция, находящаяся между мной и прочими вещами. Как любят в Боге, так я живу в войне…»
Человек Марсель Пруст никогда не говорил о фронте, об армии иначе, нежели в выражениях, вошедших тогда в обиход, отчасти потому, что принимал этикет и условности своего времени, отчасти же потому, что был «особенно восприимчив к чувству чести и даже долгу чести». Но если гражданин и светский человек проявлял сознательный конформизм, то романист без снисхождения и лжи наблюдал коллективные страсти, так похожие на страсти отдельных личностей, и отмечал, какие изменения происходят при этих высоких температурах в людях, классах, нациях. В характерах персонажей война произвела резкие перемены. Сен-Лу стал героем, которым всегда был, сам того не зная; Бришо от критики литературной перешел к критике военной; господин де Шарлю вспомнил своих баварских предков; госпожа Вердюрен, благодаря раздуванию шовинизма, вознеслась до самого высшего света.
Пруст сообщал Люсьену Доде о лицемерных «занудствах» тыловиков, об «очень воинственных» женских френчах, об их высоких гетрах, «напоминающих гетры наших дорогих бойцов». Его раздражали глупости газетчиков, писавших исключительно боши, Kultur, отказывавшихся слушать «Тристана» и «Тетралогию»[216] и не желавших, чтобы изучался немецкий язык.
«Литераторы, кроме одного-двух, считают сейчас, что «служат» своим пером, и говорят весьма плохо обо всем этом… Впрочем, все важные особы невежественны, как дети. Не знаю, довелось ли вам прочесть статью генерала О… касательно происхождения слова «бош», которое, по его утверждению, восходит к прошлому сентябрю, когда наши солдаты… и т. д. Видимо, он отродясь не беседовал ни с кем, кроме «порядочных людей», иначе знал бы, подобно мне, что слуги и простонародье испокон веку говорили: «бошская морда», «бош вонючий». Должен сказать, что с их стороны это порой довольно забавно (как в восхитительном рассказе механика у Полана). Но когда академики, обращаясь к народу, с показным задором говорят: «бош» словно взрослые, сюсюкающие с детьми… это раздражает».
Война наносила удары по окружению Марселя со всех сторон. Его брат Робер, майор медицинской службы, вскоре был ранен под Верденом и награжден. Рейнальдо попал на фронт, храбро сражался; но было в его поведении что-то, напоминающее «Смерть Волка» [217] и это тревожило его друга. Бертран де Фенелон (Нонелеф, как звали его Оксебибы), «самое умное, доброе и храброе существо», был убит 17 декабря 1914 года. Гастон де Кайаве умер 13 января 1915 года.
Марсель Пруст госпоже Гастон де Кайаве:
«Из всех печалей, что меня по-настоящему удручают… мысль о Гастоне не покидала меня ни на день, и я не могу свыкнуться с тем, что жизнь, которой он мог бы еще наслаждаться, отнята у него в самом цветущем возрасте. Я вновь вижу ваше обручение, вашу свадьбу, и мысль, что вы стали вдовой, вы, навсегда оставшаяся для меня юной девушкой былых времен, надрывает мне сердце! Не знаю, смогу ли увидеть вас, что было бы для меня настоящей отрадой. На следующей неделе я прохожу призывную комиссию; при состоянии моего здоровья это чревато для меня крайним утомлением, к которому я вынужден готовиться, отдыхая побольше, а затем (если предположить, что буду признан «годным», чего не знаю) наверняка расхвораюсь. Но, в конце концов, если я однажды смогу найти немного сил, и особенно если мои ежедневные приступы закончатся достаточно быстро, я свяжусь с вами по телефону. Мне так горько оплакивать Гастона в одиночестве, что оказаться рядом с вами будет для меня благом. Я столь часто думал о его дочери, которой он так гордился, о вашей дорогой мадемуазель Симоне, что уже совсем не помню, писал ли ей, ибо столько раз писал ей в мыслях. Если же я этого не сделал (а если все-таки сделал, письмо, должно быть, затерялось где-то в хаосе возле моей постели), скажите ей, что она может сложить одно к одному немало полученных ею писем, и все равно не наберется столько постоянных мыслей о ней, сколько скопилось их в моем сердце…»
Он пытался навещать своих друзей:
«Сумев встать вчера вечером (в пятницу), я хотел связаться с вами по телефону. Мне не ответили. Тогда я поехал наудачу, но, пока собирался, упустил время; было уже без пятнадцати одиннадцать, когда я очутился перед трехарочной дверью. Повсюду черно. Я оставил мотор урчать на целый час, чтобы посмотреть, не раздвинутся ли шторы, но никакого движения не заметил, а позвонить не осмелился, думая, что вы, быть может, уже легли спать… Я не был у дома 12 (авеню Гош) с того вечера, когда провожал туда Гастона, очень поздно. В тот вечер я был очень взволнован, снова увидев этот особняк, вызвавший у меня столько воспоминаний. Но былое волнение — ничто по сравнению с тем, которое охватило меня вчера вечером. Теперь это уже не просто волнующие воспоминания, это безутешное горе. Сейчас я не знаю, когда снова смогу встать, и, без сомнения, опять не застану вас дома. А может, так и лучше. Для меня мертвые живы. Для меня это — правда ради любви, но также и ради дружбы. Я не могу объяснить это в одном письме. Когда выйдет в свет весь мой «Сван», и если вы его когда-нибудь прочтете, вы поймете меня. Я писал вам и раньше, надеюсь, вы получили мое письмо; ведь как только от меня уходят, я остаюсь лежать в одиночестве и уже не знаю, что творится в мире. С нежностью думаю о вас, о вашей дочери, о Гастоне…»[218]
Марселю, хоть и снятому давно с воинского учета из-за хронической болезни, снова пришлось пройти призывную комиссию. Его состояние не вызывало сомнений, но «осмотр производится быстро и поверхностно. Рейнальдо наблюдал следующую сцену: «Что у вас?» — «Больное сердце». — «Нет! Годен к строевой». И больной падает замертво. Вполне возможно, что то же самое произойдет и со мной. Но в таком случае убьет меня, конечно, вовсе не волнение из-за отправки на фронт. Моя жизнь в течение вот уже двенадцати лет слишком безрадостна, чтобы я о ней сожалел…» Больше всего он боялся посещения врачей, грозившего лишить его последних часов, когда он еще мог спать. Из-за одной курьезной описки он получил повестку с приказанием явиться во Дворец Инвалидов в три часа ночи. Время, указанное по оплошности писаря, показалось ему не только вполне естественным, но и очень удачным.