Александра Толстая - ДОЧЬ
— Давайте и мы последуем примеру Льва Николаевича, — сказала я, — и прочтем изречение на сегодняшний день.
Изречение оказалось из Евангелия.
— Кто написал эти прекрасные слова? — спросил меня один из учащихся.
— Это слова Христа, — ответила я.
— Не может быть! — воскликнули ребята. — Христос не мог этого сказать! Да и существовал ли он? Нас учили, что его никогда и не было…
Ни один из двадцати юношей никогда не читал Евангелия! Я принесла им Евангелие, переложенное отцом, я принесла им «Христианское учение», «В чем моя вера» и другие брошюры.
Мы распрощались очень сердечно, юноши ушли. Я стала показывать музей следующей группе.
После обеда мне надо было сходить в школу. Проходя мимо парка, я опять увидела совпартшкольцев. Они лежали в кругу на траве, и один из них громко читал Евангелие.
Но вскоре этим свободным разговорам должен был прийти конец. У меня было все меньше и меньше времени для того, чтобы давать объяснение посетителям музея, а сотрудники, боясь коммунистов, ограничивались чисто внешними объяснениями.
В Музейном Отделе Наркомпроса становилось все меньше и меньше беспартийных интеллигентных работников, коммунисты требовали марксистского освещения Толстого при даче объяснений в толстовских музеях.
ЭКСПЛУАТАТОРЫ
— Это невозможно, товарищ!
— Не невозможно, а будет именно так, как я говорю! Что же, вы считаете правильным, чтобы вы занимали комнату, сотрудница — другую, а чтобы рабочий с детьми оставался выкинутым на улице?!
— Но вы же понимаете, что если вы займете мою комнату и в ней поселятся отец, мать и трое детей, то даже если я смогу ночевать в квартире, заниматься уже нельзя будет.
— То есть как это нельзя будет? Почему же?
— Потому что ученые не смогут заниматься, когда рядом в комнате будут кричать трое ребят!
— Знаете что, товарищ Толстая, вы эти буржуазные замашки бросьте, прошло то время, когда эксплуататоры могли привередничать! Рабочий с семьей не может оставаться на улице, у вас места много, и мы его вселим. И кончен разговор!
И председатель домового комитета круто повернулся и вышел, хлопнув дверью.
Он был коммунистом, этот новый председатель домового комитета. Все боялись его, а он делал, что хотел, выселял из квартир, вселял… В некоторых квартирах ютились уже по три–четыре семьи в четырех комнатах.
Что было делать?
Жить и работать над рукописями при условии, что в крошечную квартирку с маленькой кухней вольется семья в пять человек, было немыслимо.
И я снова летела к Калинину во ВЦИК и, только заручившись охранной грамотой, избавилась от опасности вселения.
Но не успела я расхлебать одну беду, как совершенно неожиданно на меня свалилась новая. И предвидеть, с какой стороны надвигалась опасность, было невозможна
Служила у нас в правлении уборщицей кроткая, тихая и, казалось, очень приличная девушка Дуня. Попутал ее лукавый, и стащила она у меня последние мои золотые вещи, оставшиеся от матери. Я уличила ее.
Она плакала, извинялась, я охотно простила ее, но попросила уйти. На другой день она отправилась в союз и к вечеру заявила мне, что с квартиры не съедет, а на третий день я узнала, что она подала на меня в суд за то, что я заставляла ее работать больше восьми часов, что, разумеется, было неправдой.
Я умоляла Дуню взять назад ее заявление в суд, так как она вынуждала меня в свою очередь подать на нее жалобу о воровстве, но, по–видимому, Дуня подпала под чье–то сильное влияние. Она стала дерзка, нахальна и не хотела меня слушать.
И вот у меня в квартире оказался человек, меня обворовавший, на меня же подавший в суд, с которым мне приходилось жить в тесной квартире, пользоваться одной с ней кухней, одной ванной. И не было возможности избавиться от этого человека иным путем, как только подать на нее в суд за воровство.
Прошло несколько недель. Наконец назначен был суд; должн о слушаться два дела с уборщицей правления: одно — иск уборщицы за переработку и второе — мое обвинение ee в воровстве.
— Граждане судьи! — с пафосом говорил Дунин адвокат, тип старого адвоката, не сделавшего карьеры и старавшегося теперь хоть не умереть с голода. — — Граждане судьи! Кто из вас не читал «Воскресения» Толстого? Кто из вас не знает Катюшу Маслову? Граждане судьи! Перед вами сейчас эта Катюша Маслова. Кто она? Что она? (Тут следовала бесконечно длинная характеристика Дуни). И вот перед вами обвинительница, бывшая буржуйка, графиня, не унаследовавшая, по–видимому, простоты и мудрости своего великого отца! Она, эта недостойная дочь великого отца, хочет засадить эту несчастную, беззащитную представительницу эксплуатируемого класса…
Дуня рыдала. Я была уверена, что мне придется вековать с Дуней на одной квартире!
У меня адвоката не было. Я говорила сама за себя. И защитительная речь моя была очень короткой.
— Граждане судьи! — сказала я. — Товарищ защитник не учел одного обстоятельства! (Я чувствовала свою подлость, но надо было как–то спасать положение.) — Катюшу Маслову судил суд царский. Подавая же жалобу на Евдокию Дутлову, я знала, что суд советский отнесется к ней милостиво. Я не желаю, чтобы ее наказывали за те вещи, которые она взяла у меня. Я желаю только, чтобы ее выселили из моей квартиры, так как мне неприятно стало с ней жить. Что же касается переработки, то ведь прежде гражданка не жаловалась на переработку, а пожаловалась только после того, как украла у меня вещи…
И суд советский, «справедливый и милостивый», дал ордер о выселении гражданки Дутловой и освободил ее от ответственности за кражу.
Да, трудно было не лгать, живя в Советской России, но чтобы спасти работу, иногда даже свою и чужую жизнь, — все мы лгали. И совесть растягивалась, как резина…
ТОВАРИЩ СТАЛИН
Не только опасность превратиться в обыкновенные советские учреждения, но и опасность разгрома постоянно висела над толстовскими учреждениями.
Толстовский музей, директором которого я была назначена после отъезда Тани за границу, был в лучших условиях, так как находился под защитой центра. Ясная же Поляна была под постоянным наблюдением нескольких десятков местных коммунистов. Как мухи вились они над усадьбой, стараясь найти слабые места в нашей организации, в которые можно было бы нас ужалить. И хотя я и отмахивалась от них постановлением ВЦИКа и каким–то мифическим договором между ВЦИКом и мною, тем не менее я не переставала ни на минуту ощущать грозящую нам опасность.
Мысль о праздновании столетия со дня рождения отца (1828–1928) явилась у нас главным образом как самозащита. Коль скоро Советы согласятся устроить празднование, пригласить иностранных делегатов и удастся даже и за границей нашуметь этим юбилеем, Советам придется некоторое время считаться с именем Толстого, и, таким образом, нам удастся сохранить толстовские учреждения в неприкосновенности.