Эммануил Фейгин - Здравствуй, Чапичев!
Всю ночь я тогда не спал. И что только в башку не приходило?! Что делать, думаю, если мне все же откажут, если придется услышать окончательное и бесповоротное — нет? Повеситься, утопиться, под поезд броситься после этого? Нет, драться! С кем? С врагами коммунизма, конечно, с врагами трудового человечества. И я составил два плана, вернее, один план в двух вариантах. Все это, конечно, на случай полной неудачи в Москве. По первому варианту я решил тайком пробраться в Германию и убить главного поджигателя войны — Гитлера. Ты не улыбайся, пожалуйста. Сам знаю, что это не очень умно. Теперь это смешно, а тогда мне было не до смеха. Ну, а второй вариант, значит, такой: не удастся в Германию пробраться, махну в Китай, к красным партизанам. Я ведь хороший артиллерист, могу им помочь лупить японцев.
Вот с такими мыслями я отправился на следующее утро в Цека. Прихожу, а на меня уже пропуск заказан. Поднимаюсь на лифте, вхожу в указанную комнату, а сам слова вымолвить не могу. Взвинтил себя за ночь, вот и ослабел. Принял меня на этот раз очень внимательный человек, старый большевик. Разговор был недолгий. Видно, партследователь мое дело уже назубок знал. Задал мне несколько вопросов, позвонил кому-то, и все, понимаешь, завертелось с великой скоростью в нужную сторону. Через неделю я уже ехал на Дальний Восток с назначением в кармане. Вот так бывает, браток, как в сказке.
— Как в жизни, — поправил я. — Значит, на ДВК служишь? И воевать пришлось?
— Не успел.
Он прошелся по комнате, остановился у письменного стола, полистал мою рукопись.
— Это о чем?
— О войне.
— О гражданской?
— Нет, о будущей.
— Это хорошо. Такие книги нужны. А название мне не очень нравится. «Мы будем воевать». Звучит неплохо, но, по-моему, лучше будет так: «Я буду воевать». Понимаешь, в чем тут разница? Воевать, конечно, будем мы, все вместе, всем народом, но пусть уже сейчас каждый подумает о том, как он сам лично будет воевать. Чтобы подготовить свою душу. Чтобы она не дрогнула в нужный момент. Я об этом все время думаю. Я ведь политрук, коммунист, и мне надо будет поднимать людей в атаку. И вот я думаю: а смогу ли я без страха оторваться от земли и первым пойти под огнем? Если не смогу, лучше мне сейчас умереть, сию минуту.
— Ты сможешь, — сказал я.
— Думаю, что смогу. Я ведь очень люблю жизнь, нашу жизнь, и буду за нее драться до последнего дыхания. И все-таки, как видишь, думаю об этом. Так пусть каждый подумает о себе: «Как я буду воевать?» Понимаешь? Вот такую книгу напиши. — Он взглянул на часы. — К сожалению, надо идти, я еще с родными не попрощался.
— Погоди, я тебя провожу немного.
С сапогами в руках он на цыпочках прошел в прихожую. Надевая там сапоги, рассмеялся:
— Спит твоя женушка и мирные сны видит. А я уже давно мирных не вижу. На ДВК, у границы, и сны какие-то пограничные, военные.
В конце улицы Яков остановился:
— Ну, бывай здоров. Увидишь Владимира Луговского, передай ему мой привет. Скажи, десантник уже на посту. Замечательно у него сказано: «Итак, начинается песня о ветре, о ветре, обутом в солдатские гетры, о гетрах, идущих дорогой войны, о воинах, которым стихи не нужны».
Яков крепко тряхнул мою руку и ушел, не оглядываясь, — такая у него была привычка. А я еще долго стоял на углу улицы, прислушиваясь к мягкому звону его шпор.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
РЕВОЛЮЦИЕЙ ПРИЗВАННЫЙ
…На исходе сентябрь 1941 года. Волховский фронт. Пробираясь запутанными лесными тропами в один из батальонов переднего края, корреспондент красноармейской газеты «В бой за Родину» неожиданно вышел к командному пункту какой-то незнакомой ему части. Неподалеку от КП стоял подбитый танк: обыкновенная «тридцатьчетверка», которой, видать, не очень повезло в бою. На почерневших от дыма бортах машины виднелись вмятины, а в стальной груди зияла пробоина. Судьба искалеченного вражескими снарядами танка вдруг заинтересовала корреспондента. Он мысленно увидел в нем какое-то очень близкое сходство с воином, только что вышедшим из боя, и как бы услышал его слова: «Ты думаешь, мне не повезло? Зря так думаешь. Я был создан для боя, и я сражался. Я был создан для истребления врагов, и я истреблял их огнем и гусеницами. Теперь меня тяжело ранили, но я еще буду сражаться. Я не побежден…»
Корреспондент приблизился к танку, положил руку на его броню. Броня была холодная, а корреспонденту почудилось, будто металл еще дышал неостывающим жаром недавнего боя.
Из открытого люка выглянул танкист с гаечным ключом в руке. Корреспондент поздоровался с ним, спросил:
— Чья машина?
— Командирская.
— Давно из боя?
— Позавчера.
— Экипаж уцелел?
— Где там уцелеешь. В такое пекло попали. — Танкист вздохнул. — Башенный стрелок сгорел, нынче утром похоронили. — Он показал на невысокий холмик, уже запорошенный снегом.
— А остальные?
— Тоже пострадали. Механика-водителя отправили в медсанбат. Сильно ему досталось, но, может, еще выживет. Да вот и наш политрук идет. Это его машина…
Корреспондент повернулся.
К подбитому танку шел человек лет двадцати восьми, крепко сбитый, плотный, на первый взгляд даже излишне грузный. Он был в черном меховом полушубке, в ватных брюках и в больших кирзовых сапогах. На забинтованной голове слегка сдвинутая на затылок щегольская кубанка из рыжеватого каракуля. Густые брови нахмурены, большие глаза воспалены, припухлые губы в кровоточащих трещинках.
Какой-то очень уж не танкистский, а, скорее, партизанский вид был у этого командира. Но корреспондент не удивился — война не парад.
— Чапичев, — назвал себя политрук. Голос у него был глуховатый, усталый, но руку корреспондента он пожал крепко. — Хорошо, что забрели к нам. — Хмурость сошла с лица Чапичева. — Очень правильно сделали, а то я уж сам собирался писать в газету.
— А вы напишите, — подхватил корреспондент. — Мы всегда рады письмам с передовой.
— Знаю, что рады. И с большой радостью написал бы, да где время возьмешь? Третьи сутки нас атакуют без передышки.
— Держитесь?
Чапичеву явно не понравился этот вопрос.
— Удержимся, — строго оказал он. — Обязательно удержимся. Потому что люди у нас такие… Что ни боец, то герой. Так и просится каждый в поэму. Понятно, они не ради славы бьются, но славы заслуживают. Это точно. Эх, нам бы своего Пушкина. Вот написал бы Александр Сергеевич…
Корреспондент смутился, проговорил что-то невнятное.