Александр Левитов - Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы
Но я уже не мог быть свидетелем для Кати в том, что ее благословляют по неволе за немилого замуж, по многим причинам, из которых самые главные были следующие:
– Ну, ты теперь ее жених! – угрюмо бубнил солдат, – следовательно, все равно муж… Прибей ее, шельму, чтоб она от закона не отказывалась.
– Как же! – истерически всхлипывала Катя. – Погляжу я, как вы меня прибьете…
– А ты думаешь не прибьем? – орал мастеровой. – Ты думаешь, сердце мое не болит? Вот тебе, будь ты проклята! Я, может, жизнь свою загублю, в церковь Божию с тобой идучи, а ты в такое-то время по злодее по моем сокрушаешься.
Послышался звук пощечин и отчаянный крик женщины.
– Молодец, Абрам! – говорил солдат. – Так ее и следует. Опосля слюбится…
Но, повторяю, я ничему не мог быть свидетелем в это время, потому что сидел совершенно разбитый этой сценой, – сидел я, а Катя кричала мне:
– Подлец, подлец! что же ты не заступишься? Зачем же ты иное-то всегда мне говорил?.. Зачем же в книжках твоих про заступу всегда слабому говорилось?
Сидел я, говорю, немея от этих оскорблений, а подвал мне, кроме всего этого, свою речь вел:
– Видишь, Иван Петрович! Всегда я тебе толковал: уйди ты от нас, потому будет у нас от твоих слов большое горе… Господи! – взмолился старый подвал, как бы движник какой святой, – когда столько эти слова будут идти не мимо нас?..
– Ох, горе! Ox, горе! – сокрушенно взывал мой старый кум. – Но, может, к хорошему, может, остепенится – в настоящий закон и послушание Богом данному мужу войдет. Н-ну, только ежели он попадется мне когда в темном месте!..
– С Бог-г-гом, рр-рее-бята! – командовал с печи старый сумасшедший капитан. – К-л-ладсь! п-л-ли! В ш-ш-тыки на вр-ррага! Ур-ра!..
Так смертельно раздразнили его Фаламеевы ребятишки.
Затем вся компания без исключения, вследствие ни с чем несообразной выпивки, потеряла сознание, и я уже ничего больше не помню…
Счастливые люди
I
Раститеся, множитеся и наполняйте землю.
Кн. Бытия, гл. IВечер. С неба тихими, грациозно волнующимися пушинками падает первый снег. Сквозь массу этих пушинок, как красавица из-под вуали, светлый месяц любопытно посматривает на далекую от него землю. Тишина и ласка самые успокаивающие лежат в это первозимнее время на душе человека, шатающегося по улицам.
Хорошее время, такое хорошее, что ради него я теперь и сам пойду к хорошим людям, и вас поведу туда же, хотя дорога до них, как ко всякому добру, очень далекая.
Путь нам лежит сначала по тротуарам главных московских улиц. На тротуарах этих, с каким-то глухим, сердитым грохотом, обыкновенно характеризующим всякую ночную человеческую деятельность, работают лопаты, скребки и метлы дворников. В их группах часто слышатся злые возгласы на необходимость разметать, даже и ночью, улицу, которую завтра же заметет новый снег, – слышатся откровенные шутки с запоздавшими женщинами, пересыпанные раскатистым смехом, – дружеские, но тоже страшно-грохотливые заигрывания с приятелями извозчиками, стоящими около тротуарных тумб. Тут же происходят постукивания пальцем по берестовой табакерке, сладкие понюшки забористого зеленчака и таинственные сговоры, что как бы, дескать, это насчет тово… раздавить на сон грядущий полштофишку-другую.
Характер этих улиц, по которым идем мы к счастливым людям, чисто немецкий{236}, особенно нелюбимый коренными жителями в длинных чуйках{237}, в суконных барашковых тулупах, с длинными серьезными бородами.
Изящные керосиновые лампы освещают большие зеркальные окна магазинов, сплошь покрывших своими золотыми французскими вывесками дома этих улиц. Верхи громадных магазинных рам, как бы крыльями какой-нибудь невиданной птицы, драпированы изнутри грациозными белыми занавесками. У ресторанов с княжескими подъездами стоят решительно непьяные извозчики-франты, прозванные Москвой лихачами, и одеты эти лихачи в армяки из синего сукна и подпоясаны канвовыми кушаками, а на головах у них надеты бобровые шапки, с заломистым верхом, затейливо разрисованным золотым позументом.
Гурьбами стоят эти франты в стеклянных подъездах ресторанов и меблированных комнат, ведут они со швейцарами солидные разговоры, покуривая из бумажных крючочков так крепко пахнущие махорку и нежинские корешки{238}. Тихо все и солидно на этих улицах и казалось бы, что истому москвичу, сочинившему пословицу, что где, дескать, тишь да гладь, там Божья благодать, должна бы вся эта обстановка прийтись как нельзя более по душе, однако на деле выходит совершенно иначе.
И выходило именно вот как.
Идет кровный москвич, деловой, в барашковой шапке, с белокурой тридцатилетней бородкой, – идет он теми поспешными, не терпящими ни малейшего отлагательства шагами, которые обязывают бравую в спокойном положении фигуру русского человека к согнутию спины в три погибели, к одышке, к потной краске на здоровом лице, а главное – к какому-то шепотливому, отрывочному разговору с самим собой, вроде:
– Ах-х, Боже ты мой милосердый! Фу ты, Господи! Да куда же это я? Д-да зачем?
И вот такой-то согнутой иноходью поспешает куда-то москвич вместе с нами, пы сваму дельцу-с, па близости, так на минутую-с – и глубоко предался он этому быстрому, как бы на заказ, отмериванию шагов, сопровождая свое шагание неразговорчивым шепотом; как вдруг, на всю улицу, раздается звонкое ржанье стройного, белого рысака, стоящего у подъезда, а затем послышалось нетерпеливое топанье звонкой подковы о булыжную мостовую.
– Тише, дьяв-вал! – хладнокровно говорит угрюмая и, так сказать, игольчатая октава{239} с железно-решетчатого крыльца ресторана.
Чего бы, казалось, проще такого обыкновенного вечернего пассажа? Нет, мимошедший москвич вдруг, почему-то, останавливает свою проворную поступь, снимает шапку, отирает пот с лица красным ситцевым платком, и пристальным мельком оглянувши и рысака, белая спина которого так гордо рисовалась на вечернем уличном фоне, и ярко освещенный подъезд, и саженные стекла магазинов с их белокрылыми драпри, – снова обращается в свое торопливое бегство и не то с досадой, не то со злобой шепчет:
– Вот черти-то! И куд-ды же это я, братцы мои? Зач-чем – а? Вот дьявола, так дьявола!..
Бежит дальше москвич, говоря своей походкой, что его «никтоже гонит, сами ся гоняху» и вдруг
– Миласливый гасударь! – как лист перед травой, выросла пред ним какая-то бурая, в дугу согнутая личность. – Миласливый гасударь! из бальницы… седьмой день… ни фкушаю, – верьте слову благородного человека!.. Находимшись при разных должностяв… Многие инаралы и даже, можно сказать, графы…