Черубина де Габриак - Исповедь
13 октября
1908 года Петербург
Уже очень давно от Вас нет писем, очень. Теперь мы пишем друг другу полуоборванные письма, останавливаемся на полусловах, у меня такое чувство.
Точно с Халолы я потеряла Ваши письма, точно я не пишу Вам письма, а «переписываюсь».
Почему все стало так? Я много об этом думала, и мне было больно. Потому что в Вас для меня много; Вы это знаете.
Вы для меня поэт страшно близкий своим творчеством, в Вас для меня скрыты многие слова, и потом я Вас очень люблю.
И потому, если уйдете или пройдете, то будет горько; только все-таки Вы проходите или уходите, если это нужно.
Вы знаете, а я ничего не знаю. Может быть, в Халоле я все оставила, а Вы думаете, что я теперь пустая, да. Вы это думаете?
Это совсем верно, я теперь стала очень, очень скучная, у меня пустая душа. Моя внешняя жизнь идет так скверно, так некрасиво и одиноко, что я боюсь; боюсь, что она отраженье внутренней.
У меня теперь есть испанская книга об одной мистичке, Maria de Agreda[135], я ее читаю, и мне хорошо.
Потом я перевожу один испанский рассказ[136].
Даю уроки русской истории в гимназии[137]. У меня много девочек, которые говорят, что «Олег был царь варягов и сделал Корсунь русской столицей»[138]. Мне жаль, что их нужно поправлять.
Иногда я думаю, что Вам самому нехорошо, тогда хочется быть очень ласковой. Но чувствую себя беспомощной.
Вы весной сказали, что нужно сожаление, т<ак> что не нужно и писать мне, если это все прошло.
Но если Вы не пишете случайно, то напишите поскорее, милый Макс Александрович; я очень устала.
Л<иля>.
17/30 X. <19>08 г<ода>. St. P<e>t<e>rsb<u>rg
Накануне Вашего письма у меня была Ваша «Девочка» (п<отому> ч<то> для меня она — Маргоша, т. е. сделано все, чтобы испортить ее жемчужное имя). Она еще полна Парижем и вами (с маленькой буквы, п<отому> ч<то> здесь есть и Я<ков> А<лександровач>[139], рассказывала много и бессвязно, хочет она тоже очень многого и безграничного. А у меня в моей комнате всегда тихо и немного грустно, лежит очень много книг, кот<орые> никогда нельзя прочитать, сейчас опущены шторы и болит голова[140]. И от этого фразы — неверные и лохматые, но все-таки я буду сейчас писать Вам. Скоро у меня в руках будет переписка Maria d’Agreda, это два толстых тома с миниатюрами, с сохраненной орфографией[141], и я уже радуюсь — Вам переведу те фразы, кот<орые> меня остановят. Я уже слышала о Вашей статье в Золотом Руне[142] — мне говорили, что ее нужно читать — я достану — постараюсь. А афоризмы Ваши будут в следующем №[143]? Просила Вас об Иуде, п<отому> ч<то> в «Эпохе» (кажется, в ней)[144] было написано, что Вы пишете о нем статью — я и думала, что она уже окончена.
Было ли где-нибудь напечата<но> Ваше длинное стихотворение, где есть строчки «и были дни, как муть опала, и был один, как аметист»[145].
Я все о нем думаю в последнее время, читаю много франц<узских> стихов, очень много Alfred de Vigni[146], у меня сейчас какое-то сомненье, кажется, что Вы не должны любить его? А я люблю, как-то почти все в его стихах принимается мной, только нехорошо, что он не любит деревьев, трав и цветов.
Теперь без них грустно и печально; все время дождь и серый, мягкий туман; в нем вчера были совсем белые похороны.
В такую городскую осень я совсем перестаю быть самой собой, или, м<ожет> б<ыть>, делаюсь сама собой, я не знаю; моя внешняя жизнь идет ровно и нехорошо, безо всяких изменений; а во внутреннюю вошла тоска, она приходит каждый вечер около 7-ми часов, и весь вечер я не знаю, что мне делать, и как уйти от нее. Около 11-ти она куда-то исчезает, и я остаюсь одна, усталая и измученная, и произвожу «грустное впечатление», как говорят. Теперь, сейчас половина седьмого, и она скоро придет.
Вы теперь, вероятно, дома и читаете, или пишете, у Вас хорошо и уютно.
А я сейчас заклею это письмо и пойду опустить его, буду ходить по темным улицам с дождем.
До свидания.
Лиля Дмитриева.
24/7 XI. <19>08
Вот сегодня радостно и светло; вернулась домой усталая, п<отому> ч<то> встаю рано (а я этого не умею), и мама дала Ваше письмо, и оно сразу дало мне много мыслей и радости. Ваш бюст такой хороший, и, Вы правы, значительный[147]. Лицо греческого мудреца, не совсем Зевса, я его не очень понимаю, а Вы похожи на Эврипида. А потом этот бюст не будет у Вас? Его уже нельзя будет увидеть.
Он будет Вашим?
То, что Вы написали про Ваше состояние во время лепки этого бюста, вдруг напомнило мне «Портрет Дориана Грея» и «Овальный портрет» По, и стало страшно, Ваша душа не уйдет за этим бюстом[148]?
Я знаю Аделаиду Герцык по стихам в «Цветнике Ор» [149] уже давно и люблю ее, а из стихотворений три: про трех сестер в башне, оно чудесное, про ключи от жизни, на дне моря, и о том, как она «освящает времени ход, чтоб все шло, как идет»[150].
И потом она тоже любит осень; хорошо, что она теперь с Вами.
Я, непременно, пойду к Елене Оттобальдовне[151], п<отому> ч<то> мне хочется знать ее.
Только немного страшно, но совсем, совсем не тяжело.
А потом будете и Вы.
Теперь, что я? У меня нехорошие утра, когда хочется спать, болит голова и нужно давать уроки; а потом, часов с трех я свободна; маме[152] теперь лучше, почти хорошо физически, но нравственно в ней что-то уснуло. Точно она может только страдать и тогда терять разум, или быть тупо-равнодушной. Теперь она — здорова, но точно заснула, точно не она. Теперь скоро она уедет на две недели к брату, и я останусь совсем одна; и я жду этого.
Так нужно мне быть одной, но этого никак нельзя сделать. Около меня много людей, и вечера мои коротки; правда, есть много людей, которых нужно любить, а это единственное, что я немного умею делать, значит я должна это делать, хотя не всегда выходит это так, как я хочу, не умею я так любить, чтобы все блестело. И от этого много грусти и печали. Рядом со мной живет теперь одна моя подруга, кот<орая> проходит через всю мою жизнь. У нее много горя и ее зовут Майя[153]; теперь я вижу ее часто и не знаю, как ее нужно любить, и от этого мне тоже грустно. П<отому> ч<то> нужно как-то особенно сильно, глубоко.