Черубина де Габриак - Исповедь
Жму Ваши руки.
Дмитриева.
Послала о Граале[117]. Есть уже?
О Claudel’e [118] брат написал в Chefao[119] человеку, кот<орый> его хорошо знал.
9 июня (1908). Халола [120]
Понедельник
Дни странно сплетаются, образуют какой-то круг, отдаляют прошлые, шумные дни.
Когда на мой стол ложатся темно-зеленые, Ваши, конверты, мне нужно порвать какую-то паутину, чтобы вглядеться в Ваши буквы. И в то же время я много думаю о Вас, чувствую Вас. И сейчас мне хочется писать Вам что-то страшно важное и красивое, но слова еще не подчинены мне. Но не грустно от этого: знаю — поймете в просветах.
У нас много сирени и яркие, солнечные дни. Посылаю Вам веточку — мне всегда нужно посылать Вам цветы[121] — Вам нельзя иначе — Вы ведь это тоже знаете. Теперь, сейчас я вижу Ваш Париж, и меня тянет туда — я так люблю его; у меня в Париже — другая душа и другая жизнь — в Париже я воспринимаю яркие краски и лучше вижу сумерки… Если можно, то что-нибудь про Париж — из стихотворений, знаете то, где «смотрят морды чудовищ с высоты Notre-Dame», а потом то, где есть «золотые числа Пифагора», и то, где «сапфир испуганный и зрящий»[122].
Только когда-нибудь, когда захочется писать, когда не скучно и все такое… Все, что есть в В<естнике> Теос<офии>[123], я читала, а «Декламатора»[124] нет; многие из стихотворений, кот<орые> есть у Марго[125], я знаю уже, и они у меня есть.
Да, я слишком много бываю в себе, это выходит непроизвольно; я целую неделю лежала, одна; было страшно жарко, и из города пришли злые вести — у меня хлынула кровь горлом, и я лежала, нельзя было даже двигать пальцами, можно было только думать. Теперь не так; я много занимаюсь и гуляю, читаю все, что не дает мне думать. В моем дне много ритма.
Где же мне жить, как не здесь? Я такая же, как и они. Смерть тоже ходит около меня, но они ее боятся, а я нет — и потому она не властна надо мной. Здесь рядом санатория, и в ней я лечусь — оттого я и здесь.
Здесь страшно и безнадежно.
Здесь не только ждут смерти, здесь еще плачут о жизни, и она сюда приходит, принимая странные, едкие формы. И от невозможности восприятия ее, плачут целые ночи; нужно долго гладить руки и говорить печальные слова о Радости, чтобы перестали. И то ненадолго. Но во мне самой, наряду с тоской, есть Радость, я могу слушать жизнь, и мне не так трудно.
У меня есть книги, сирень, ко мне приходят Ваши письма.
Дмитриева.
20 июля — 2 Авг<уста>
Halola
Я очень много читала это время, очень много — запоем. Читала, не видя лиц кругом, с утра до вечера.
Читала Ницше, Достоевского, Штейнера[126], Безант, Библию, Бальмонта, Сер<гея> Трубецкого и По. И были такие полные, солнечные дни; один день уходил за другим, давая какую-то стройную, сверкающую нить.
Дни, кот<орые> я читаю все, м<ожет> б<ыть>, лучшие во мне — п<отому> ч<то> я тогда творю то, что я читаю; иногда бывает такой восторг, что оставляешь книгу и закрываешь глаза.
Теперь прошли эти дни, но они вернутся. Так хорошо, точно сама Жизнь смотрит.
Представление о Вас у меня связано с васильками и са<п>фирами[127]; и Ваши конверты мне будят эти образы. У меня теперь есть в душе много слов, которые я потом скажу Вам, — так хорошо, что Вы есть; если бы Ваши слова умерли в книгах, и если бы я читала их, то в них не было бы запаха каких-то пряных, грустных лесных трав, и я бы не поняла их сердцем. М<ожет> б<ыть>, Ваши слова и больше Вас, но если бы в них не было Вас, то они не шли бы в сердце.
Я, наверное, очень скоро уеду отсюда — мне хуже делается; я поеду домой, легче станет в комнате с моими вещами. За это лето я почти ничего не сделала из того, что хотела, болезнь мешала мне, но зато многое во мне уяснилось, и лето дало много покоя.
Внешне этой зимой моя жизнь очень изменится, она будет гораздо тяжелее, я буду много работать[128], а, наверное, это трудно, я раньше никогда много не работала; но я этому тоже рада, я хочу полной усталой зимы.
Вы вернетесь в Россию в Петербург или только будете в нем проездом?
Я хотела бы, чтоб Вы были в Петербурге — так мне нужно, и так будет легко. Знаете — у меня какое-то к Вам мистическое чувство: Вы[129] заставили белого человека показать мне лицо, и вот теперь, когда он ушел надолго, остались Вы.
М<ожет> б<ыть>, не нужно говорить это? Но думаю, Вы знаете уже это. А Вам не станет трудно от того, что нет «Руси»[130]? Вам больно оставлять Париж? Я бы тогда не хотела.
Мне грустно уходить от этого письма. С Вами — тихо.
Е<лизавета>.
19 сент<ября>
2 окт<ября>
<1908> Петер<бург>
Я недавно была у Каменской[131] — Вы ее знаете; какое у нее странное лицо и странный взгляд — помните их? Я была у нее и думала тоже об Иуде — я много о нем думаю; все, что Вы узнаете о нем — Вы напишите мне — хорошо? Ту легенду, связанную с Notre-Dame, кот<орую> Вы говорили мне весной, я нашла недавно в «<Le> Jardin d’Epicure» — France’a[132] — Вы ее прочли там? Рассказывали мне Вы ее несколько иначе — лучше, ближе. Но Вы не сказали, что аббат Oegger пошел потом проповедовать религию любви во имя отверженного Иуды! Передо мной лежат мемуары Казановы[133] — я теперь буду их читать. Последнее время читала так мало, все время не смотрела в будущее, а опускала глаза в настоящее; от этого у меня сильно все время болела голова. И все-таки настоящее не устраивается. Теперь я буду много читать, особенно стихи, без них грустно; недавно прочла «Oeuvres posthumes» Baudelaire’a[134], читали ли Вы это; так хорошо, много неизданных до сих пор стихотворений и потом его дневник — я больше всего люблю читать записки и дневники — это так сближает. Этот цветок нехороший на вид, желтый, но он принесен из церкви, был в венке около Креста, кот<орый> выносят 14 Сент<ября>. «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое воскресение Твое славим».
Оттого и посылаю. Вы теперь сами видите Марго, и знаете какая она.
Если можно, напишите мне поскорее; все время так грустно и пусто на душе, хочется, чтобы Вы говорили. У Вас тихий и ласковый голос. Вам хорошо? Иногда думаю, что в январе Вы приедете — и я Вас увижу, но до этого еще много месяцев, и я не знаю, что они мне скажут. На столе у меня белые астры, точно звезды.