Мэри Мейн - Эвита. Женщина с хлыстом
Сам Перон не выказывал никаких признаков того, что его амбиции превосходят человеческую природу, и равно, невзирая на ту свободу, которую он ей предоставлял, и его поразительную лояльность по отношению к ней лично, ничем не показывал, что думает о своей жене как о чем-то большем, чем просто о человеке; в самом деле, в его отношении к ней порой замечалась некая покровительственность. Он позволял ей обожествлять себя, поскольку это соответствовало его желанию, чтобы им восхищались. На публике он был снисходительным мужем красивой и талантливой жены; в частной жизни, похоже, он ее слегка побаивался. Эва временами проявляла свой яростный темперамент, когда «господин всех ее слов и чувств» просто не прочь был поругаться, как всякий другой. Если кто-то становился свидетелем подобных сцен, Перон просто пожимал плечами и пояснял: «Моя жена сегодня так расстроена»… Складывалось впечатление, что он находится под каблуком у своей жены. Но одновременно с этим намеком на робость, и в общем и целом не в противоречии с ним, он явно гордился ее жестокостью и агрессивностью. После учреждения фонда он хвастался: «Скоро у моей жены в распоряжении будет больше денег, чем у меня!» А когда она показывала дорогому гостю свои наряды и украшения, он сказал с ухмылкой: «Неплохо для «людей без пиджаков», а?» Говорят, когда в ратуше в Тукумане был устроен фуршет с обильным угощением и Эва позвала уличных мальчишек, чтобы они поели, Перон заявил радостно: «Можете себе представить, какая это будет сенсация!»
Но нет сомнения, что он оценивал ее с собственных позиций, а не с ее; она была для него женщиной, а не святой, и «перонизм» не являлся для него религией. На обеде, данном в 1951 году британским дипломатам, Эва неожиданно разразилась декламацией в пользу «перонизма», обычно приберегаемой для толпы на Пласа де Майо, – она делала это почти механически, словно нажали особую кнопку; и Перон пожал плечами, улыбнулся и пробормотал, извиняясь, что никогда не мог доверять женщине за обеденным столом; гости принужденно засмеялись, и Эва, смущенная, быстро закруглилась. Именно Эва, а не Перон фанатично поклонялась Гитлеру.
Перон препятствовал Эве только в нескольких случаях: он наложил вето на грант в четырнадцать миллионов долларов, за который проголосовали и сенат, и палата депутатов, и не дал никакого публичного объяснения своему поступку; в некоторых случаях он подвергал цензуре ее речи до того, как они появлялись в печати; говорят, что он временами ворчал на нее за то, что она вмешивалась в некоторые серьезные обсуждения. Но если он не произносил на публике столь страстных излияний в ее адрес, как она – в его, тем не менее он всегда отзывался о ней с большой теплотой. «Вы видите огромное влияние президента Фонда Эвы Перон – почему же это так? Потому что она хорошенькая и прекрасно одета? Нет. Она любима, уважаема всеми униженными, и они воздают ей почести, потому что она не может есть, или спать, или жить, не делая добра».
За первый шестилетний срок своего пребывания в кресле президента Перон не слишком изменился. Он немного пополнел и обрюзг; на некоторых фотографиях он выглядит довольно-таки потрепанным, словно стареющий актер, но, возможно, этим он обязан гриму, под которым он обычно скрывал шрам или любую царапину на щеке; при личной встрече он казался крупнее, здоровее и более добродушным, нежели те, кто его окружал. В прошлом Эва участвовала в создании его имиджа; она настояла, чтобы он, пока она ездила в Европу, вылечил свои зубы, после чего его улыбка стала еще более широкой и сияющей, чем раньше; именно она предложила ему носить в качестве верхней одежды белый пиджак даже зимой, чтобы на плохо отпечатанных фотографиях в аргентинских газетах его фигуру легко было заметить; позже, когда в глазах публики он несколько отошел на второй план, а она выдвинулась вперед, он отказался от этого нововведения, а она, похоже, перестала заботиться о его внешности. Он был так же трудолюбив, если и не так энергичен, как его жена, и его рабочий день начинался в 6 часов утра; но он отличался более флегматичным нравом и до Эвиной болезни практически никогда и ничем не проявлял своего волнения, разве что, устав, курил трубку.
В 1951 году график жизни Эвы стал настолько плотным, что время, которое она могла проводить со своим мужем, сократилось до минимума и уходило на обсуждение их общей политики, на личную жизнь его уже не хватало. Эва сама говорила, что порой они не виделись по нескольку дней и она приходила домой тогда, когда ему нужно было вставать и отправляться в офис, и скромно добавляла, что в таких случаях он ее бранил. Они больше не проводили уик-эндов на лоне природы в доме в Сан-Винсенте, где когда-то она даже шокировала более женственных и консервативных аргентинских леди, появившись в подобном случае в брюках. Чету Перон больше не видели проезжающими вдоль кромки воды по вечерам, как они делали когда-то. Теперь у них не хватало времени для того «хождения в народ», которым они когда-то занимались вместе и которое так много дало их популярности; когда в 1947 году проводилась перепись населения, Эва и Перон появились в полудюжине рабочих домов и, пока Перон записывал сведения, Эва раздавала подарки таращившимся на них женщинам и детям; они значительно реже стали появляться на спортивных мероприятиях, тогда как поначалу взяли за правило вместе посещать самые популярные из них. Тем не менее по отношению ко всему миру они выступали на удивление единым фронтом; они демонстрировали, что в их взаимоотношениях ничего не изменилось и, разумеется, их любовь не остыла, и самые злейшие враги Эвы и Перона затруднялись найти какую-либо трещинку в их сентиментальном союзе.
Но Эва изменилась, и эти изменения были глубокими.
Чудесное цветистое творение середины века, донья Мария Эва Дуарте де Перон стала резкой, бесцеремонной деловой женщиной Эвой Перон, такой же красивой и еще более элегантной, чем прежде, в строгих костюмах от лучших портных, с бриллиантовой орхидеей на отвороте лацкана – почти такой же большой, как настоящая; ее светлые волосы зачесаны назад и собраны в тяжелый узел на затылке, ее худобу подчеркивают высокие округлые скулы и юный достаточно выпуклый лоб. Она все еще временами походит на маленькую девочку, но она утратила всю пышность и мягкость своей женственности, приобретя некий эмалированный лоск. Она была стремительной, сверкающей, хрупкой, словно стрекоза. Она возбуждала изумление, обожание и вражду, но больше не возбуждала желания. Когда она не улыбалась, а на публике она изображала почти непрестанную сияющую улыбку, ее рот складывался в высокомерную, даже немного циничную гримасу; она встречала незнакомцев холодным, недоверчивым, оценивающим взглядом, однако, однажды убедившись в их дружелюбии, смягчалась до неожиданной теплоты, которая казалась искренней, но даже в ее искренности была частичка пафоса. Она все еще проявляла порой обезоруживающую откровенность и довольно свободно признавала, что она – то, что называется «раскаивающаяся брюнетка». Ее кожа была чрезвычайно бледной; ее частенько описывали как имеющую зеленоватый оттенок. На людях она выглядела на редкость уверенной в себе и уравновешенной, но руки выдавали ее эмоции и ее истинный характер; это не были мягкие белые руки кокетки или бездельницы, слабые руки мечтателя или святого; они были сильными, полными драматизма, вульгарными, и жесты ее были размашистыми и резкими, такими прерывает свою болтовню деревенская женщина, в них не замечалось ничего от самоуверенной элегантности или отточенных движений актера. Она обычно складывала руки на груди, словно прачка, махала указательным пальцем, чтобы подчеркнуть свой довод, отвергала любые возражения взмахом обеих рук, неожиданно хваталась за горло или же за бриллиантовую орхидею, словно бы тайный страх сковывал ее сердце, или же растопыривала пальцы на столе или балюстраде перед собой, чтобы показать свое нетерпение, если дело шло слишком медленно. Ее руки были сильными, вульгарными, нетерпеливыми, и говорят, что они всегда были холодными.