Ярослав Ивашкевич - Шопен
Лето было знойное, все разъехались из Парижа. Бежали от жары и заразы. Умирающий обливался потом за плотными занавесками своего ложа, ступни его пухли.
«Я застал его одетым, — рассказывает Норвид, — но полулежащим в постели, с отекшими ногами, что сразу же бросалось в глаза, несмотря на носки и ботинки…
Мадемуазель де Розьер также была у моря. Она всегда преклонялась перед госпожой Санд и немного побаивалась ее. И все-таки решила действовать. Очевидно, благодаря инициативе де Розьер ее приятельница госпожа Грий де Безелен обратилась к Жорж Санд, послав письмо в Ноган, в котором предупреждала о крайне плачевном состоянии здоровья Шопена. «Мне кажется, — отмечает она в этом письме, — что, если бы его тяжелые страдания прекратились, а Вы, не зная об этом, не порадовали бы его знаком внимания, это было бы очень грустно для Вас…»
Этот шаг госпожи Грий де Безелен вызвал излияние чувств «с обратной почтой» — огромное письмо госпожи Санд, красноречиво свидетельствующее о том, что фразы заменяли ей чувства, что она рядилась в них, драпировалась, как в ткани одежды, как в плащи, щеголяла ими, как своими шароварами.
У поклонников госпожи Санд всегда под рукой достаточно аргументов в ее защиту, и аргументов правильных. Мы приводили некоторые из них. Но ответ на письмо госпожи Грий является образцом вероломства, злонамеренности, противоречивых уверений и фальсифицированных описаний.
«Рано или поздно мои приезды в Париж должны были бы прекратиться, по мере как иссякали мои средства, и приезды моего друга в деревню тоже — по мере как таяли его силы. Я постоянно тревожилась за него, когда он находился так далеко от известных врачей и в местности, которая ему не нравилась: он не скрывал этого, ибо покидал нас в первые дни осени, а возвращался как можно позднее, с началом лета».
Бедная «романистка» противоречит себе самой на каждом шагу. Она не распоряжается словами, а сама во власти слов: «…это не зависело ни от него, ни от меня, ни от других. Ибо другие нас поссорили…» Если не зависело от других, то как они могли поссорить?
И все же шаг госпожи Безелен сделал свое. Жорж Санд пишет письмо Людвике и передает егочерез мадемуазель де Розьер. На это письмо она не получила ответа.
Маленькая драма разыгралась на рю де Шайо между Шопеном, Людвикой, посланницей мадемуазель де Розьер и тенью Авроры. Мы не знаем подробностей этой драматической сцены. Санд писала Людвике: «Память обо мне, вероятно, запятнали в твоем сердце, но мне кажется, что я не заслужила всего того, что выстрадала». Все они страдали незаслуженно. И эти страдания скрыли от наших глаз — мы никогда не узнаем, что они чувствовали в действительности Может, это и к лучшему.
У ложа умирающего путаются нити его жизненных связей. И, как в слишком прямолинейно построенном романе, в самом конце повторяются мотивы начала. Почти последнее письмо Шопена адресовано… Титусу. Нетрудно представить, чем была для сраженного недугом Фридерика весточка, полученная недели за три перед смертью, о том, что любимый друг молодости приближается к французской границе и жаждет его увидеть. Увидеть? Зачем? «Это бы дало тебе несколько часов скуки и разочарованья, вперемежку с несколькими часами радости добропорядочных воспоминаний». Шопен уже слишком болен, чтобы ощущать радость, его страшит эта встреча. Она бы только помогла ому осознать всю его немощность. «А я предпочел бы, — пишет композитор, — чтобы время, что мы проведем с тобой, бы по только временем полнейшего счастья. Твой навсегда — Фридерик».
Не дано нам изведать на земле полного счастья, «ибо кто при жизни хоть раз побывал в раю…». Не изведал его Шопен. Но фамилия Титуса, его письмо оживили в памяти столько позабытых уже давних картин. Хорошо, что они не встретились — умирающий и хилый, желчный и изменившийся, лишенный очарования и творческих сил Фридерик с Титусом — землепашцем, тучным, женатым, многодетным, рачительным плантатором, возделывающим сахарную свеклу, и сахарозаводчиком, уже настолько разбогатевшим, что он мог поехать летом в Карлсбад прополоскать печень, а потом к морю, в Остенде. Их ждалобы разочарование. Но от письма, от слов Титуса повеяло давними временами, и должен был Шопен припомнить многое: и те весны варшавские, и как до бесконечности провожали друг друга по Краковскому Предместью, и благоухающие летом вечера в Потужине, и ту березу, которая никак нейдет из головы. А потом забылась, исчезла бесследно — и вдруг распустилась под потолком душной квартиры на рю де Шайо, выросла из слов письма друга, зашелестела листвой — польская, простая, незабвенная береза. И вспомнилась девушка — провинциальная певичка, которая «великолепно и к лицу одета», выступала на его почти детском концерте. О, каким все это казалось далеким, смешным и наивным — каким бесконечно дорогим!.. И смеялся Шопен и заплакал, быть может, если никого не было в комнате, если в ту жаркую ночь возле него не бодрствовала сиделка. Расплывчатый образ Констанции смешался с ароматом березовых листочков, и на Шопена пахнуло молодостью и Варшавой. «Твой навсегда — Фридерик».
Существует множество описании кончины Шопена, и, разумеется, все они противоречат друг другу. Пафос, который хотят выразить доморощенные литераторы, превосходит их силы. А кроме того, «поразительно, как люди ничего не знают», — говорит Бальзак. Всяк по-своему видит и ничтожнейшие и величайшие события, и всегда освещает их так, как ему выгоднее, и всегда старается выдвинуть собственную персону на передний план, и тщательно скрывает корыстные побуждения, которые вынудили его взяться за перо и таким образом подтасовывать, факты. Имеется великое множество противоречий в описаниях последних дней Шопена, и велись из-за этих подробностей длительные споры. Скончался ли он на руках Гутмана? Поцеловал ли своего ученика? Велел ли предать огню свои последние неопубликованные произведения? Была ли Соланж у смертного одра? Пела ли Дельфина умирающему? И что пела?
Это одно как будто верно, что Дельфина поспешила к ложу умирающего, что прибыла к нему пятнадцатого октября на новую квартиру на Вандомскойплощади, куда он переехал в начале месяца, и что по просьбе Шопена пела. Делакруа сказал, что ничего более совершенного, чем ее пение, он в жизни не слыхивал. И это так прекрасно, что над всей горемычностью этой смерти и убожеством людей, окружавших композитора, взмыл голос женщины, чья жизнь «вся была диссонансом». Это была великая артистка, волею судьбы ставшая гранд-дамой, первой красавицей. Великолепный талант ее погубило положение в «свете». Я думаю, что вершиной жизни этой женщины был именно тот момент, когда она пела гимн божьей матери Страделии, обладавшей согласно легенде целительной силой, у одра смерти давнишнего возлюбленного, великого художника, величие которого она умела ценить. В этот момент госпожа Дельфина словно вырывалась из рамок своего бытия, становилась символом, выразителем факторов более сильных и важных, чем ее диссонирующая жизнь.