Мария Ялович-Симон - Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг.
Для меня отец каждый день брал домой один из таких омерзительных обедов и вечером разогревал. Я же настолько изголодалась, что ела. Противно, конечно, и не насытишься, но, по крайней мере, хоть что-то.
Часто он еще до моего прихода включал на кухне газ. А услышав в двери ключ, ставил кастрюльку на конфорку, чтобы я незамедлительно получила горячий водянистый суп. Потом мы еще некоторое время сидели вдвоем, и я рассказывала, что произошло днем на работе.
– Что стряслось? К тебе тут целая очередь, – спросила как-то Эдит Рёдельсхаймер, проходя в перерыв мимо моего станка. Три-четыре девушки хотели поговорить со мной.
С музыковедшей я очень скоро вновь столкнулась на “Сименсе”, и мы обе очень обрадовались встрече. За короткое время после того инцидента на Фонтанепроменаде, когда я вела себя так наивно, что ей пришлось спасать меня от катастрофы, в моем развитии произошел огромный рывок, и теперь другие спрашивали совета у меня. Большинство моих товарок выросли в совершенно ином окружении, нежели я. В гимназии довелось учиться очень немногим. “Тут рядом работает еще одна с аттестатом, надо непременно вас познакомить”, – так теперь говорили мне.
Херман Ялович в возрасте 62 лет. Берлин, 1939 г.
Я научилась приспосабливаться к ненормальной ситуации и жить в ней. Правда, в душе снова и снова вскипал бунт, и я безмолвно кричала: “Свободу!” Но, стараясь придать смысл неизмеримой мерзости и однообразию своего существования на “Сименсе”, хотела завести много знакомств и как можно больше узнать о жизни каждой из товарок.
В перерывах я все время расхаживала по цеху, собирала впечатления. Некоторые из-за этого всерьез на меня злились.
– Чего ты мотаешься туда-сюда, как неприкаянная? – спрашивали они. – У нас ведь своя компания, лучше, чем у нас, нигде не бывает.
– Знаю, но мне надо познакомиться со всеми, – отвечала я.
Вот почему я пришла в восторг, когда морозным зимним днем в цеху появился начальник и спросил, есть ли желающие чистить снег. Прочь от суппорта, прочь из цеха на чудесный, свежий, снежный воздух! Кроме меня, вызвались считаные единицы. Подневольные работницы в большинстве были из мещан и полагали, что разгребать снег унизительнее, чем стоять у станка.
К сожалению, расчистка дороги до ворот заняла всего-навсего час, но это было чудесно! Эдит Рёдельсхаймер, конечно, тоже участвовала и, в свою очередь, познакомила меня с остальными. Мы замечательно провели время. Я познакомилась с очень симпатичной детсадовской воспитательницей из соседнего помещения, хорошенькой женщиной, которая недавно вышла замуж и имела двух маленьких детей.
– Почему же вас, молодую мать, упекли на работы? – спросила я у нее.
Она рассказала, что вместо нее от работ освободили ее мать и та смотрит за детьми. И обе довольны: она сама рада побыть среди людей, тогда как детский галдеж действует ей на нервы. А мать нипочем бы не выдержала здесь, в цеху.
И еще одна женщина очень меня заинтересовала – Бетти Ризенфельд, дама уже за сорок, с тогдашней моей точки зрения старуха. Я мельком видела ее на золотой свадьбе, устроенной почтенным еврейским семейством Вольф. Крохотная, но вполне хорошо сложенная женщина с совершенно белыми волосами, челкой и вздернутым носиком, незамужняя еврейкабуржуазка.
На “Сименсе” она работала браковщицей. В широком главном проходе цеха стоял стол, а на нем скамейка, где и восседала Ризенфельд. Рядом с ней – лоток с готовыми винтами, размеры которых она проверяла на соответствие норме. Те, что не укладывались в предписанный допуск, шли в брак.
Эта Ризенфельд – она закончила женский лицей, имела диплом канцеляристки и жила с матерью – как бы царила над нами и явно наслаждалась своим превосходством. Когда кто-нибудь подходил к ней, эта крохотуля сверху вниз командовала: “Давайте-ка сюда. Посмотрим, все ли в порядке”. В конце каждого рабочего дня она стояла у дверей и каждой, что проходила мимо, весело кричала: “Завтра с утречка да бодрячком!”
Когда Макс Шульц, наш наладчик, наклонялся к станку Рут, все видели: эти двое не просто похожи, а почти что одинаковые: та же форма носа, тот же цвет волос и цвет лица. Прямо-таки жутковато смотреть. Максу Шульцу было не меньше сорока, а Рут еще и двадцати не сравнялось, но даже народ из других бригад говорил: “Ваш наладчик и эта девушка будто однояйцевые близнецы. В жизни не видала такого сходства”. Я обыкновенно иронически замечала: “Вероятно, все дело в расовом различии”.
Этому диковинному феномену сопутствовало кое-что весьма личное: Рут была большой любовью Шульца. Не мелкой влюбленностью, нет, большой любовью. А Шульц был первой и, поскольку жить ей оставалось недолго, единственной любовью Рут.
Для человека вроде Шульца здесь заключался глубокий конфликт. Из его крайне застенчивых рассказов я знала, что он женат и жену свою считает особой отвратительной, злобной и привередливой. Потому-то он и ходил каждую неделю к священнику. А нам рассказывал: “Мой духовник говорит, любовь – это благо! Я должен любить вас всех”. Я догадывалась, о чем речь на самом деле.
Был у нас и второй такой же феномен, но о нем я говорила с Эдит Рёдельсхаймер всего лишь раз. Однажды, когда мы обсуждали сходство Макса Шульца и Рут Хирш, она сказала: “Вообще-то природа позволила себе дважды сыграть здесь в такую игру, и от тех, кто поумнее, это не укрылось”.
Я знала, кого она имеет в виду: эсэсовца Шёнфельда и меня. Начальник нашего цеха сидел за стеклянной перегородкой. Хотел точно знать, как задействовать людей, чтобы производство функционировало без сучка и задоринки. У него были такие же серо-зеленые глаза, такой же формы нос и рот, такие же зубы, как у меня. Мы выглядели словно близнецы.
Я смотрела на него, и мне чудилось, я гляжу в зеркало. Ужас. Мы оба заметили сходство и знали, что оба знаем об этом. Но смысл того, что себе здесь позволила природа, оставался непонятен.
Однажды в воскресенье мы с папой оказались на станции “Александерплац”. И на лестнице встретили Шёнфельда с пятью-шестью другими эсэсовцами в мундирах. Поздороваться нельзя, но, проходя мимо, я посмотрела ему прямо в лицо. Он буквально сник, пристыженно опустил глаза и покраснел.
Платили нам сущие гроши, но работали мы аккордно. В цех нет-нет заходил калькулятор и, стараясь не бросаться в глаза, хронометрировал рабочее время. Правда, мы всегда были начеку. Во всех цехах и участках “Сименса” существовала система оповещения о калькуляторах, чтобы из-за чересчур ретивых работниц нам не урезали и без того низкие расценки. Заботились мы и о справедливом распределении заданий, чтобы каждая получила основную зарплату.
Для многих это имело очень большое значение, для меня нет. Я не умела ни радоваться так называемому жирному куску, то бишь выгодной работе, на которой хорошо зашибали, ни по-настоящему злиться на задания, с которыми даже до аккордной оплаты не дотянешь. Все это меня совершенно не трогало.
Я несколько воспряла духом, когда узнала, что на “Сименсе” есть саботажная группа. Те из моей бригады, кому хватало ума и характера, мало-помалу вовлекались в эту группу, и отупляющая работа становилась куда более сносной. Втихую саботажничать означало подходить к самому пределу дозволенного. Стало быть, требовались точное знание допусков на продукцию и совместные действия рабочих из самых разных участков и цехов. Собственно, самое главное было – наладить сотрудничество.
Пример. Допуск на гайку составлял долю миллиметра. Внутренняя резьба должна была иметь вполне определенный шаг, не больше х и не меньше у. В таких пределах – а это требовало чрезвычайной точности, – нарезая внутреннюю резьбу, делали ее шаг как можно ýже. А деталь, на которую навинчивали гайку, изготовляли на другом участке завода и делали шаг резьбы как можно шире. В результате соединить их оказывалось невозможно. Сами по себе все детали проходили контроль без нареканий, поскольку их размеры укладывались в пределы допусков. Но при сборке свинтить их друг с другом не удавалось, и все уходило в брак. Лучшей саботажницей из всех нас была Рут Хирш, она работала как прецизионная машина, с точностью до крошечной доли миллиметра.
Саботажная группа функционировала превосходно, ее так и не раскрыли. В ней участвовал не только Макс Шульц, но и еще один наладчик, Херман, человек решительный и умный, до 1933-го он состоял в социал-демократической партии и посещал народный университет, а после войны собирался получить аттестат зрелости и продолжить учебу. Херман был радикальным противником нацизма и всегда главенствовал в идеологических дискуссиях. Именно он защитил нас от садиста Праля, когда того назначили санитаром нашего участка. “Ради бога! Это же телесное соприкосновение арийцев с еврейками, – заявил Херман и спросил: – Разве господин Праль не осквернит расу, перевязав палец такой женщине?”