Джованни Казанова - История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 8
— Сардини говорил, что он на нее напал, и чтобы отомстить за Гебу, я должна теперь напасть на Юпитера.
— Но вспомните, что я Иолай. Я ваше творение. Я вас люблю и я стараюсь подавить желания, которые меня терзают.
— Вы договорились об этом розыгрыше с Элеонорой.
— Никакой договоренности. Все решил случай. Я вошел, она одевалась, вы спали, она говорит мне занять ее место, чтобы посмеяться над вашим удивлением, и я должен за это ее поблагодарить. Красоты, что я увидел, выходят за рамки того, что я задумал. Моя Геба очаровательна. Могу я надеяться на милостивое прощение?
— Это странно, что когда питают слишком нежные чувства дружбы к кому-то, это не может помешать проявлять любопытство ко всей его персоне!
— Это естественно, моя божественная мыслительница. Любовь можно рассматривать как очень сильное любопытство, если можно считать любопытство одной из страстей. Но вы ведь не любопытствуете обо мне?
— Нет. Вы, возможно, мне бы и не понравились, и я не хочу рисковать, потому что я вас люблю, и мне приятны чувства, которые вы мне внушаете.
— Я вижу, что это вполне возможно, и что соответственно я должен позаботиться сохранить эти мои преимущества.
— Вы, стало быть, довольны мной?
— В высшей степени, поскольку я довольно хороший архитектор. Я нахожу вас божественно сложенной.
— В добрый час, мой дорогой Иолай, но воздержитесь от того, чтобы это трогать. Для суждения вам достаточно видеть.
— Увы! Позвольте хотя бы кое-что потрогать, чтобы судить об упругости и нежности этих мраморов, которые природа так хорошо отполировала. Позвольте, чтобы я поцеловал эти два источника жизни. Я предпочитаю их сотне принадлежащих Кибеле и не завидую Атису.
— Вы ошибаетесь. Сардини говорит, что это у Дианы Эфесской было сто сосков.
Как удержаться от смеха, слыша в такой момент исходящие из ротика Клементины потоки мифологической эрудиции? Может ли Амур ожидать подобного эпизода? Может ли его опасаться? Его предвидеть? Нет. Но, далекий от того, чтобы счесть его жестоким, я вижу, что он может быть для меня благоприятным. Я говорю, что она права, прошу прощения, и чувство литературной благодарности мешает ей защитить от моих губ розовый бутон, выделяющийся на теле только своим цветом.
— Вы напрасно сосете. Оно стерильно. Идите к моей сестре. Вы сглатываете?
— Да. Квинтэссенцию моего собственного поцелуя.
— Там может быть и несколько капель моей субстанции, потому что вы доставили мне удовольствие. Это долгий поцелуй; но мне кажется, что тот, что сорван изо рта, предпочтительней.
— Вы правы. Там действительно присутствует взаимность.
— Правило и пример! Жестокий наставник! Окончим. Это доставляет слишком много удовольствия. Амур за нами наблюдает и смеется над нашим безрассудством.
— Отчего, дорога моя, мы удерживаемся от того, чтобы отдать ему победу, которая лишь сделает нас счастливыми?
— Это счастье ненадежно. Нет. Прошу вас. Держите свои руки здесь. Если поцелуи могут нас убить, убьем друг друга, но не прибегнем к другому оружию.
После долгих дебатов, столь же нежных, как и мучительных, она первая сделала паузу и, метая искры пламени из глаз, попросила меня идти в мою комнату.
В неистовстве моей ситуации моя любовь излилась слезами, оплакивая принуждение, в которое поставили нас враждебные предрассудки ее натуры. Успокоив свое пламя с помощью туалета, который никогда еще не был мне столь необходим, я оделся и вернулся в ее комнату. Она писала.
— Я чувствую вдохновение, которого до сей поры еще не ощущала. Я хочу воспеть в стихах победу, которую мы оба одержали.
— Грустная победа, враждебная человеческой природе, источник смерти, который любовь должна ненавидеть, потому что он ее позорит.
— Это поэзия. Напишем вдвоем, следуя гению нашей музы, прославляя эту победу и высмеивая ее. Но у вас грустный вид.
— Я страдаю, и, не зная мужской природы, вы не можете понять причину.
Клементина не ответила, но я видел, что она тронута. Я страдал от тяжелой и удручающей боли там, где тираническое предубеждение удерживало меня связанным в моменты, когда любовь требовала свободы. Только постель и сон могли вернуть мое существо в равновесие. Я грустно пообедал, будучи способен только на легкое внимание к чтению перевода, который предоставил мне г-н Вижи. Я попросил графа, моего друга, держать талью вместо меня, и мне позволили пойти спать. Никто не мог понять причину моей болезни, одна Клементина могла бы догадаться.
Поспав три или четыре часа, я принялся описывать в терцинах, как у Данте, историю болезни, что я перенес в условиях моей грустной победы. Сама Клементина принесла мне ужин, сказав, что банк окончился, и что ее кузен даст мне отчет завтра. Видя, что я ужинаю с хорошим аппетитом, она ушла, чтобы также воспеть в стихах эту историю. Я ее окончил и переписал набело перед тем, как снова лечь спать, и очень рано увидел Клементину у своей кровати, держащую в руках свою маленькую поэму, которую я прочел с удовольствием. Ее удовольствие от моих похвал по поводу ее мыслей было гораздо больше, чем мое.
Однако мое удовольствие возросло, когда, читая ей то, что я написал, я увидел, что она тронута и местами готова пролить слезы. Мне доставило также удовольствие услышать, что если бы она знала этот раздел физики, который касается этой области, она поступала бы иначе.
Выпив вместе с нею по чашке шоколаду, я попросил ее прилечь рядом со мной, одетым, и обращаться со мной таким же образом, как я с ней накануне, чтобы она поняла, какое это мучение, и улыбнувшись, она вняла моим просьбам, но при условии, что я не предприму ничего по отношению к ней.
Я должен был, таким образом, предоставить ей свободу действий; но, наконец, мне это не понравилось. Будучи хозяйкой положения, она деспотически пользовалась моим телом, зная, какие муки я должен испытывать, не отвечая ей тем же, при том, что ее глаза не видели того, чем при этом владели ее руки; я напрасно подстрекал ее удовлетвориться самой во всем том, чего она бы могла желать, но она никак не хотела ничего другого, кроме того, что делала.
— В такой момент, — говорил я ей, — невозможно, чтобы ваше удовольствие сравнялось с моим.
И она отвечала мне, что я напрасно жалуюсь.
Когда она покидала меня, она сказала, вся пылая, что поняла, что в любви следует делать все или ничего.
Мы провели день в чтении, за столом, в прогулках, играх, смеясь над тысячью вещей, но не преступая в любви тех пределов, которые я сам себе наметил. Она хотела владеть мной, не давая, чтобы я поступал с ней так же; я пользовался этим с нежностью, и она не могла счесть это дурным.