Лев Славин - Ударивший в колокол
Как водится, разговор начался с воспоминаний.
— Ты помнишь, Александр, когда мы познакомились?
— Бог мой, да мы знакомы целый век. Ну конечно, у Кетчера. Там были Огарев и Сатин. Я хохотал, Михаил Семенович, как безумный, слушая ваши рассказы.
Щепкин окинул взглядом портреты на столе у Герцена. Взгляд его задержался на фотографии Натали. Видимо, он хотел сказать что-то, но Герцен предупредил его:
— Этого не касайтесь. Рана еще свежа. — Он добавил упавшим голосом: — И вряд ли когда-нибудь затянется…
Щепкин вздохнул. Чтобы отвлечь Герцена от горестных мыслей, резко переменил тему, снова вернул беседу к воспоминаниям о славных беззаботных московских временах:
— А помнишь ли ты мои чтения у Новосильцевых в их доме на Мясницкой?
— Ну как же! Кружок «любителей чтения»! До сих пор в ушах у меня Гоголя «Тяжба» и «Заколдованное место».
Некоторое время разговор держался в рамках этих идиллических лет. Оба собеседника словно опасались свернуть на современность. В этом было что-то искусственное. Да и в самом Щепкине проглядывала какая-то напряженность, словно то главное, что он хотел сказать, он еще таил в себе, не решался выпустить, что ли.
Ему помог стоявший на столе у Герцена портрет Белинского.
Щепкин повертел его в руках.
— Н-да, это был человек, — протянул он.
И потом сразу, точно решившись шагнуть в холодную воду:
— Знаешь ли ты, Александр, что после твоих здешних писаний о Белинском даже имя его у нас упоминатъ нельзя.
Герцен возразил пока еще мягко, но уже несколько устало, обычной своей присказкой, она у него всегда была наготове для отражения таких вот несостоятельных обвинений:
— Да вся силенка-то моя основана на том, что я говорю правду.
С этого и пошло.
Постепенно выяснялась истинная цель миссии Щепкина в Лондоне.
— Известно ли тебе, Александр, какое тяжелое чувство в нашей среде от твоей эмиграции и от твоего сочинения «О развитии…» — как там? — не то революционных, не то социалистических идей в России?
Герцен с грустью смотрел на старика. Он все-таки надеялся, что в Щепкине возобладает та «своеобразная струя демократии и иронии», которая отличала его прежде.
Но видно, время здорово подмяло под себя московских друзей. Вот чем объясняются эти страшные слова в письме Грановского:
«…Если бы ты мог видеть, что мы стали…»
А Щепкин неумолимо продолжал:
— Твое «свободное слово» сконфузило и обдало ужасом всех нас. Кавелина уж вызывали к властям для разноса.
Оказалось, что Щепкин привез в Лондон целую программу, выработанную московскими друзьями. Согласно этой программе Герцен должен прекратить свои революционные писания, уехать в Америку, дать забыть о себе, а года через два-три попроситься обратно в Россию…
Программа эта ужаснула Герцена.
«Я на вашем месте, — писал он с горечью московским друзьям, — радовался бы, что хоть кому-нибудь удалось вырваться с языком».
Московские друзья… Не было ли теперь в самом образе этом чего-то устарелого, отжившего? «Наши состарившиеся друзья, — теперь называет их Герцен, — московские доктринеры». Не так-то легко отринуть старые дружеские привязанности. Здесь возникает сложное чувство. Герцен и возмущен москвичами, и негодует на них, но и жалеет их, скорбит о них, говорит, что они «представляют несчастное, застрадавшееся, затомившееся, благородное поколение — но не свежую силу, не надежду…».
Грустно было прощание Герцена и Щепкина.
Герцену казалось, что в его лице он прощается с Россией. Да, Щепкин — это Россия настоящая, коренная, и от земли, и от интеллигенции. Это не какой-нибудь Сазонов, ставший полуиностранцем, не Энгельсон, не Кельсиев, из которых сильно повыдохлось их русское. Нет, Михаил Семенович — Россия с ее широтой и с ее приниженностью, с ее талантливостью и с ее робостью, с ее высокой духовностью и с ее рабской приземленностью… Через некоторое время московская поэтесса Ростопчина, ревнуя к низкопробной славе Языкова, сочинила пасквиль «Дом сумасшедших», где есть строки и о Щепкине как о стороннике Герцена:
Подражая демократам,
На властей, на бар гремит…
Став Терситом, став Сократом,
Бедный старец нас смешит.
Значит, все же лондонская встреча прошла не без некоторого революционизирующего влияния на Щепкина. Кое-что от герценовского свободомыслия все же запало в его, по слову Герцена, «надломленную рабством натуру».
В московских и питерских салонах, хоть и шепотком, хоть и иносказательно, а все-таки еще позволяли себе в порядке салонной болтовни погромыхать сдержанным вольнодумством.
Но в отечественной печати — бог мой! — какая казенная серятина!
Когда до Герцена дошли последние номера «Москвитянина» и «Современника», он воскликнул:
— Какая страшная пустота, и что за литератёры! С какой важностью разбираются романы, стихотворения — точно все это пишется учениками гимназии…
И он еще увереннее утверждался в великой пользе существования своего детища, Вольной русской типографии, ибо именно она, а не трусливая скороговорка московских и питерских журналов была подлинным голосом России. Все дело было в том, чтобы раскрепощенное слово достигало России и широко там расходилось.
Этого удалось достигнуть.
Если предположить, что…
Глендуар: Я духов вызывать из тьмы умею.
Готспер: И я, как, впрочем, каждый человек.
Все дело в том лишь, явятся ли духи…
ШекспирГерцену сообщили, что знаменитый английский историк Томас Карлейль — его поклонник. «С того берега» вызывает его восхищение. Он высоко ценит полные ума и блеска «миниатюры» Герцена. Добавляли при этом, что Карлейль ищет случая познакомиться с ним.
То, что Карлейль называл «миниатюрами», были живые отклики Герцена на политические злобы дня. В листке — одном из первых изданий Вольной русской типографии — «Поляки прощают нас!» Карлейля поразила своей новизной и меткостью мысль Герцена:
«Александр, после 1812 года, победил всю Европу, а взял только Польшу. Его войска, вступая в Париж, завоевали, собственно, одну Варшаву».
Сам приверженный к картинной образности, Карлейль не мог не восхититься такой характеристикой польской эмиграции:
«Перейдя границу, они взяли с собой свою родину и не склоняя головы, гордо и угрюмо пронесли ее по свету».
А прочтя речь Герцена в годовщину польского восстания, Карлейль отметил ее высокое остроумие, вкладывая в это понятие не внешнюю игру словами, а глубокую внутреннюю значительность. И как пример приводил объяснение Герцена, почему он вопреки своему обыкновению не произносит свою речь изустно, а читает ее: