Илья Штемлер - Звонок в пустую квартиру
…Роман «Коммерсанты» печатался в журнале «Нева». Впервые я публиковал роман с машинки, еще не остывшие страницы шли в набор. Дело азартное, но изнурительное и неблагодарное — следствие авторской самонадеянности. Несомненный риск и со стороны журнала: а что, если автор не справится, а что, если наступит штиль, повиснут паруса? Так и случилось. После двух журнальных номеров залегла пятимесячная пауза. К чести журнала, он не стал шпынять автора, а терпеливо ждал. И дело тут не в личной моей стародавней дружбе с главным редактором «Невы» Борисом Николаевичем Никольским, а в его порядочности, в его понимании творческого процесса, в его снисходительности к моему мальчишескому фанфаронству…
С Борисом Никольским я познакомился в лета, когда обычно опускается отчество. На читательской конференции журнала «Юность» он выступал с коротким, подкупающе-искренним рассказом «Барабан» из своей жизни солдата срочной службы. Завпрозой «Юности» Мери Озерова мне шепнула: «Один из самых светлых ленинградских писателей. Он и Голявкин…»
Что касается Виктора Голявкина, я его знал с детства. Мы учились в одной бакинской школе, затем его, как и меня, судьба забросила в Ленинград. Виктор поступил в Мухинское художественное училище, он еще в школе рисовал, но больше тогда он был известен как боксер и хвастал этим более, чем своей всесоюзной писательской славой. Однажды в Комарове, под вечер, вальяжно расположившись на скамейке в «домтворческом» парке, Виктор срезал мою восхищенную тираду о его печально-смешных рассказах тем, что произнес с тайной гордостью:
— А я вчера Евтушенке оплеуху отвесил!
Я умолк, глядя на его увесистые боксерские кулачищи. Самому Евтушенке?! Как так? И главное, за что?!
— А так, — ответил Голявкин. — За то, что он меня приподнял. Пришел ко мне в мастерскую с Толей Найманом, поэтом, картины смотреть. Смотрели, смотрели. Евтушенко подошел ко мне сзади и приподнял за локти. Потом мы сели в такси. Он сел рядом с шофером, а я позади, с Найманом. Едем. Я и думаю: почему он меня приподнял? Окликнул его. Он обернулся, я ему и отвесил оплеуху.
— Выпили, что ли? — ошеломленно спросил я.
— Не… Только что с наперсток. Не… Трезвые были.
— Ну… а Евтушенко что? — Я смотрел в широкое, мелкоглазое, хитровато-доброе лицо Вити Голявкина — классика детской литературы.
— А ничего. Он остановил такси, вышел, открыл дверь и сказал, чтобы я убирался из машины. Будет он меня катать и получать оплеухи, хорошенькое дело, — и, помедлив, Голявкин добавил: — Молодец он. Так вежливо меня высадил. Унизил почище любой оплеухи. Я и остался посреди улицы, без копейки денег. Поплелся обратно к себе. Час шел.
Вот такой человек Виктор Голявкин. Подозрительный и простодушный, непредсказуемый и расчетливый, с на редкость тонким, светлым юмором, добрый писатель, обожаемый не только детьми, но и их родителями, чтение книжек которого для многих превращается в семейное торжество. Сейчас он тяжко болен, и давно болен. Мы разговариваем по телефону, по полчаса кряду. При этом обмениваемся лишь несколькими фразами, все остальное время хохочем. От интонации, от недосказанности сказанного хохочем, как в молодости, и это чудно… Да и с Борисом Никольским мы в основном общаемся по телефону. Мне всегда приятен его чуть грассирующий говор, доброжелательный и неторопливый.
В журнале «Нева» я опубликовал еще свою особо личностную книгу, повесть-документ «Взгляни на дом свой, путник» — результат моей поездки в государство Израиль.
Эпиграфом к книге я предпослал такие выстраданные мною слова: «Всем моим близким, которые покинули и обрели. Всем моим близким, которые покинули и не обрели, ПОСВЯЩАЮ».
Впервые повесть увидела свет в американской русскоязычной газете «Новое русское слово». Затем вышла отдельной книгой в нью-йоркском издательстве…
В России повестью заинтересовался журнал «Нева». Редактировал Борис Давыдов, седобородый молодой человек с детскими светлыми глазами. Он принял повесть сердцем, я это чувствовал, поэтому отнесся к его немногим замечаниям без сопротивления, что нередко случается в тандеме автор — редактор.
Когда я ощутил физически, что живу в другом измерении? Тогда, когда проникся реальностью происходящего, принял эту реальность как абсолютно новую среду обитания. Скажем, если рыба, покинув глубины моря, оказалась бы в пустыне Гоби и при этом продолжала свое существование как биологическое тело…
К концу восьмидесятых обстановка, которая нас окружала, стала сдвигаться, еще непонятно куда, но сдвигаться.
Глеб Горбовский помянул такой частушкой 19 августа 1991 года:
Очень странная страна,
Не поймешь — какая?
Выпил — власть была одна.
Закусил — другая.
Бурлит город. Не удивляют плакаты альтернативных кандидатов в депутаты, собрания, на которые люди идут добровольно! В журнале «Нева» собираются мои товарищи, обсуждают «механизм поддержки» нашего кандидата в депутаты Верховного Совета Бориса Никольского. Это волнует, пробуждает азарт… Неожиданно город озадачивается вопросом: висела ли в Елисеевском магазине люстра? А если да, то куда она подевалась? Проводят опросы среди старых ленинградцев, страсти распаляются, диспуты переходят в рукоприкладство. И в этой пустой колготне как-то теряется вопрос: а что той люстре освещать? Пустые прилавки, заставленные ради декора алюминиевой посудой и пачками соли? Или изможденные лица и растерянные глаза бывших покупателей?!
Смутное время угнетает умы. Под оголтелые антисемитские выкрики на собрании писателей детище Горького распадается на два непримиримых блока. На экраны телевизоров выползают маги. Прорицатель Глоба предсказывает великую смуту, кровь на улицах Петербурга. Люди судачат — не разделит ли Горбачев участь Чаушеску, расстрелянного румынами в какой-то подворотне. У Гостиного Двора резвятся откровенные фашисты — молодые люди в черных кожаных куртках со стилизованной свастикой на повязках. Открыто продают гитлеровский «Майн кампф», раздают листовки…
Вечерами народ тянется к телевизору, надеясь на спасение с помощью магов и горя злорадным любопытством к раскрытым страшным тайнам семидесятилетней тирании. Одни факты страшнее других.
…Кто-то пригрозил взорвать специнтернат № 1, что расположен наискосок от «остывающего» Смольного. Взорвать вместе со всем контингентом больных, чтобы привлечь внимание к неслыханному злодейству над несчастными людьми, пациентами специнтерната… Заключенные лагеря строгого режима — убийцы и насильники — собрали деньги и заложили на территории лагеря церковь, пригласив митрополита освятить закладку. Грядет конец света, хотят перед Богом предстать очищенными… Мясокомбинат выпускает колбасу из дохлых гниющих свиней… Старики годами живут при общественных туалетах вокзалов… Человекоподобные обитатели городских свалок… Нищие, нищие, нищие. Нищенство для многих перестало быть символом социального падения, перестало быть зазорным, наоборот — дерзкий вызов обстоятельствам, особый эпатаж…