Евгений Глушаков - Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
Как-то один из французских сенаторов, услышав Маяковского в колонном зале «Дома союзов», сказал: «Надо показать эту пасть Парижу». И вскоре по высокой протекции, ещё до установления дипломатических отношений между СССР и Францией, перед поэтом открылась дорога в «столицу мира». Раз 7–8 побывал он в этом знаменитейшем городе поэтов, художников, карманных воров и проституток.
Человек своего времени, Владимир Владимирович, конечно же, не смог остаться равнодушным к набирающей силу технической революции. Не удержался и приобрёл себе за границей у ненавистных буржуев великолепный новенький «Рено». Лишь два таковых имелось на всю Москву. Завистники, а так же блюстители идеологической чистоты не упустили случая упрекнуть поэта за эдакую слабину. И даже устроили травлю. Но Маяковский огрызался, как мог, и, продолжая раскатывать по Москве в высококлассном автомобиле, по-прежнему «свысока» смотрел на буржуев.
Посетил Владимир Владимирович и США, и Испанию. Эти визиты только укрепили присущее поэту чувство патриотизма.
СТИХИ О СОВЕТСКОМ ПАСПОРТЕ
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
По длинному фронту
купе
и кают
чиновник
учтивый
движется.
Сдают паспорта,
и я
сдаю
мою
пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
улыбка у рта.
К другим —
отношение плёвое.
С почтеньем
берут, например,
паспорта
с двухспальным
английским лёвою.
Глазами
доброго дядю выев,
не переставая
кланяться,
берут,
как будто берут чаевые, паспорт
американца.
На польский —
глядят,
как в афишу коза.
На польский —
выпяливают глаза
в тугой
полицейской слоновости —
откуда, мол,
и что это за
географические новости?
И не повернув
головы кочан
и чувств
никаких
не изведав,
берут,
не моргнув,
паспорта датчан
и разных
прочих
шведов.
И вдруг,
как будто
ожогом,
рот
скривило
господину.
Это
господин чиновник
берёт
мою
краснокожую паспортину.
Берёт —
как бомбу,
берёт —
как ежа,
как бритву
обоюдоострую,
берёт,
как гремучую
в 20 жал
змею
двухметроворостую.
Моргнул
многозначаще
глаз носильщика,
хоть вещи
снесёт задаром вам.
Жандарм
вопросительно
смотрит на сыщика,
сыщик
на жандарма.
С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлёстан и распят
за то,
что в руках у меня
молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту…
Я
достаю
из широких штанин дубликатом
бесценного груза.
Читайте,
завидуйте,
я —
гражданин
Советского Союза.
Конечно, если бы Маяковский продолжал работать в «Окнах РОСТА», сколько-нибудь продолжительные поездки за рубеж были бы невозможны. Однако в 1924 году смерть Ленина заставила Владимира Владимировича вспомнить о своём истинном призвании. Поэт оставляет ежедневную каторгу сатирической конъюнктуры и начинает писать поэму – огромное эпическое полотно о Владимире Ильиче.
И в 1925-ом, едва одно из лучших его произведений было завершено, Маяковский зачастил заграницу. Хотел даже вокруг земли объехать. Не вышло – обокрали в Париже. Пришлось вернуться. В конце года, едва завершив отпевание вождя, узнаёт о смерти своего поэтического антипода – Сергея Есенина. Посвящает стихи и ему. Политический заказ оборачивается пронзительной лирикой, попытка укорить самоубийцу – славословием одному из талантливейших поэтов начала века:
– Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щёки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.
Заключительный марш этой лесенки по началу, должно быть, выглядел иначе: «как никто на свете не умел». Однако, почувствовав, что перебрал в похвале, Маяковский заменил на нечто более сдержанное, но не слишком вразумительное, ибо понять, что означает «другой на свете» едва ли возможно.
При написании этого шедевра Владимир Владимирович, очевидно, припомнил и свою полемическую находку: Коган, известный культурный деятель Москвы, – многолик и многочислен. Отсюда, как логический вывод, и последовало стихотворное пожелание:
чтобы
врассыпную
разбежался Коган,
встреченных
увеча
пиками усов.
Но всего поразительнее в этом поэтическом отпевании Есенина то, что, стремясь к утверждению жизни, желая положить конец цепной реакции самоубийств, спровоцированной его суицидом, Маяковский пишет нечто прямо противоположное: «В этой жизни умереть не трудно, сделать жизнь значительно трудней». Понимание этой несложной истины, впоследствии, возможно, подтолкнёт и самого Владимира Владимировича на роковой шаг.
А вот чему удивляться не стоит – и тут в погребальном плаче о погибшем собрате, не обошлось без плаката, уже вошедшего в плоть и кровь работающего на потребу дня поэта: «Увеличь изготовление чернил»…
В 1926 году Маяковский опять закабаляет свой талант. На смену ростовским окнам приходят обычные газеты. Поэт публикуется в «Известиях», «Труде», «Рабочей Москве», «Заре Востока», «Бакинском рабочем» и других печатных изданиях. Ездит по всей стране с выступлениями и опять-таки заграницу – в Париж, Берлин, Прагу. А на следующий год поступает в штат «Комсомольской правды» и принимается за ещё одну поэму, посвящённую ещё одному близящемуся юбилею.
Но при этом не прекращает, как он выражался, «менестрелить», т. е. колесить с выступлениями по городам Союза, собрав при этом уникальную коллекцию – около 20000 записок с вопросами к нему. Задумал даже книгу: «Универсальный ответ», но ограничился написанием одноимённого стихотворения.
Десятилетие Октября Маяковский встретил готовою поэмой «Хорошо». Это его поэтическая оценка, подведение первых итогов Революции – без критики и сатиры. Даже нэповская кооперация, даже повальная графомания и всё та же неискоренимая любовь к заседаниям тут находят одобрение поэта.
В последние годы жизни Владимир Владимирович пересмотрел многие из своих ранних поспешных умозаключений. Написал стихотворение «Юбилейное», исполненное любви и почтения к Александру Сергеевичу Пушкину. Когда-то предлагавший сбросить нашего величайшего поэта с «парохода современности», теперь протягивает ему дружескую руку и как бы водворяет на прежнее место: «Ну, давайте, подсажу на пьедестал». А в 1928 году на публичном выступлении объявил амнистию и Рембрандту. Не упорствовал в своих заблуждениях.