Александра Юрьева - Из Харькова в Европу с мужем-предателем
За эти два дня у меня было так много потрясений, что я чувствовала себя душевно опустошенной и в моем сердце была тяжесть. Я была рада вернуться в свою комнату в пансионе, в атмосферу спокойствия и одиночества.
Этой ночью я долго не могла заснуть. Одна мысль не давала мне покоя: «Если Видкун решил избавиться от меня, почему он просто не оставил меня в России?».
Глава 24. ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ
Кроме тех писем, которые Квислинг написал домой для подтверждения его «брака» с Марией Пасешниковой и «дружбы» Марии с Александрой, осталось очень мало переписки за 1924 год в архивах Квислинга и Нансена, относящихся к Видкуну Квислингу лично. Поэтому рукописная записка от г-на Коллинза, близкого помощника Нансена в Женеве, особо выделяется. Эта записка от 4 февраля 1924 года заканчивается следующими словами: «Надеюсь, что Ваши личные неприятности вскоре разрешатся»[112]. Знал ли г-н Коллинз, в каком затруднительном положении оказался Квислинг или же тот просто пожаловался на свое слабое здоровье или своей «жены». Последнее они с Марией использовали в качестве отговорки все чаще и чаще.
Всего несколько месяцев спустя, 18 апреля, Квислинг подал прошение на продление своего военного отпуска, которое было удовлетворено. Поводом для этого запроса послужило то, что на пути домой из Лиги Наций он задержался в Париже, так как его жена серьезно заболела[113]. Воспоминания Александры за этот период ясно показывают, что здоровье Марии было отличным, но, возможно, Квислингу нужно было время, чтобы разобраться со своими делами, поэтому он решил, что лучше будет сказать, что нездорова его «жена», а не он сам. Военные власти, как правило, испытывают недовольство, если офицер часто жалуется на состояние своего здоровья, тем более Квислинг уже использовал свое «плохое» самочувствие в качестве отговорки по крайней мере трижды в течение одного года.
Рассказ Александры
Моя спокойная жизнь в пансионе пришла к внезапному концу. Через несколько дней после посещения норвежской миссии Видкун вернулся на Балканы, не дав мне возможности обменяться с ним наедине хотя бы несколькими словами, а Мара бесцеремонно въехала в мою комнату со всем своим багажом. Мне никогда не нравилось делить комнату с чужим человеком, но я не смогла ничего сделать, чтобы не пустить Мару. Она объяснила, что у Квислинга не хватает денег на то, чтобы оплачивать две комнаты.
Это объяснение казалось правдоподобным, так как Видкун опять не оставил мне обещанных денег на карманные расходы[114]. По словам Мары, он дал ей небольшую сумму, которой хватало лишь на содержание нас обеих в пансионе. Несмотря на это, я не могла не заметить со временем, что даже при нашем скромном денежном положении у нее, казалось, был неиссякаемый источник наличных денег для ее собственных нужд.
Я оказалась под полным контролем Мары. Мое прежнее убежище у мадам Глайз превратилось в тюрьму. У меня не было никаких секретов, потому что Мара входила в мою комнату в любое время дня и ночи, словно хотела поймать меня на чем-то. Насколько это было возможно, я продолжала жить так, как привыкла, несмотря на то, что Мария следила за моей перепиской, за каждым моим шагом. Я до сих пор озадачена ее поведением, но, возможно, она надеялась застать меня с мужчиной (что было маловероятно, поскольку в то время я и думать не могла о мужчинах и сексе), или ей было интересно знать, с кем из России я веду переписку и какие у меня связи в Париже. Все эти предположения имели основания.
Капризы Мары не давали мне возможности заниматься своими обычными делами. Я не могла читать, так как она постоянно болтала, мешая мне сосредоточиться, когда я читала днем, и если же я пыталась читать в кровати перед сном, Мару беспокоил свет. Она никогда ничего не читала, кроме газет время от времени. Моя переписка, которая была единственной связью с моим прошлым и Видкуном, превратилась в ежедневное испытание моих нервов. Практически невозможно было получить или отправить письмо без ведома Мары. Я хотела сохранить письма от мамы, от моих друзей и Видкуна, но нужно было избавляться от них после прочтения, поскольку у меня не было ни ящика, ни сундука с замком, и я не могла ничего спрятать от Мары. Когда я писала письмо, часто Мара заглядывала через мое плечо.
Видкун, безусловно, знал о происходящем, так как каждый раз просил уничтожать его письма. Хотя письма от него все еще приходили достаточно регулярно, они становились все короче, и все то время, которое Мара пробыла у меня, он придерживался в них общих тем. Видкун жаловался, что он очень занят, но никогда не рассказывал, чем именно. Он постоянно уверял меня, что вскоре мы все будем вместе, и что все будет прекрасно, также он часто писал, чтобы я и Мара сблизились и стали хорошими подругами.
Однако его показной оптимизм не имел ничего общего с его реальным взглядом на сложившееся положение. Если он считал, что все так хорошо, то почему я находилась под надзором Мары, почему он изолировал меня еще больше, сделав невозможной связь с его кузиной Вивеке, моим самым близким другом в Осло, которая была в Париже в то же самое время. Спустя много лет я узнала, что именно этого он и хотел. Я не только не знала о пребывании Виви в Париже, но и Виви, как и вся ее семья и друзья, не были осведомлены о моем местонахождении. Если бы я знала тогда, что она рядом, я бы прошла весь Париж пешком, лишь бы найти ее и побеседовать о том, что происходит. Я нуждалась в доказательствах, что реальный мир все еще существует.
Хотя мое поведение не давало поводов для подозрений, все же постоянное присутствие Мары дало свои результаты. Мои нервы были совершенно расшатаны из-за потери частной жизни и контроля над своей судьбой — всего, кроме собственных мыслей. Без Мары я никуда не могла уйти, и она повсюду брала меня с собой. Она говорила, что ей нужно сменить обстановку, поскольку в пансионе мадам Глайз ужасно скучно, но мне было ясно, что она просто чувствовала себя неловко среди других обитателей пансиона. Кроме того, они говорили на языке, которого Мара не понимала. Они были моими друзьями и открыто выражали свое удивление и негодование по поводу моего явно ухудшившегося положения. Когда ее отношение ко мне стало более очевидным, они демонстрировали свою солидарность со мной и избегали общения с Марой при любой возможности.
Мои друзья не знали о «новой» девичьей фамилии Мары, потому что я никому не говорила об этом. Когда Мара по возвращении в Париж стала пользоваться фамилией Квислинг, сначала осторожно и главным образом за стенами пансиона, это вызвало некоторое недоумение у тех, кто совсем недавно знал ее под фамилией Пасешникова. Бывало, что нас обеих представляли новым знакомым как госпожа Квислинг и госпожа Квислинг, и сразу возникали неизбежные вопросы, но Мара объясняла, что мы состоим в родстве по браку с мужчинами Квислинг. Я находилась в таком подавленном состоянии, что мне нечего было добавить к этому.