Александр Александров - Подлинная жизнь мадемуазель Башкирцевой
Сен-Лазар. Он был нищ, неизвестен, но тем не менее оделся в свой лучший костюм и
явился к суперинтенданту железных дорог, представившись художником. Чиновник
решил, что перед ним один из тех мэтров, что заседают в Академии и выставляются в
Салоне, и для него было сделано все: все поезда были остановлены, паровозы загружены
углем, чтобы они могли непрестанно дымить и обеспечивать нужные художнику клубы
дыма в течение всего дня.
Было в таком отношении к художнику что-то святое. Посещать Салон полагалось не раз, и
не два, а много раз. Статьи критиков обсуждались в каждой аристократической и
буржуазной семье за обедом. Царил культ Салона, пусть наивный, ребяческий, в какой-то
степени глупый, но совершенно искренний. Если покупалась что-то в Салоне, то
покупалась картина, которая понравилась, которая искренне пришлась по душе. В
двадцатом веке стали покупать имена, пользуясь услугами маршанов.
Что такое был Салон для русского человека, поведал нам прекрасный художник и историк
живописи Александр Николаевич Бенуа:
“Парижский Салон”! Сколько слилось в этом слове для сердца каждого россиянина
былого времени. И без того он рвался всей душой вот сюда - на берега Сены, на родину
всевозможных кумиров литературы, искусства, истории. Но это влечение становилось
мучительным, когда наступала весна, когда у нас на берегах Невы (или Москвы-реки, или
Волги) только-только появлялись почки, а здесь по газетным сведениям и по рассказам
счастливцев, стояло тепло, цвели каштаны, а двери “Дворца индустрии” растворялись
настежь, дабы дать многочисленной толпе радость любоваться новонапечатанным
художественным творчеством. И как оттуда казалось это зрелище парижской выставки
заманчивым! Каким блестящим и славным!..
И спустя дней пять после того, что придет известие о том, что Салон открылся, - в
витринах наших петербургских магазинов, у Мелье (в доме Голландской церкви), у
Вольфа ( в Гостином дворе) и еще кое-где появлялся первый выпуск “Figaro Salon” с
текстом Альбера Вольфа и номер “Illustration”, посвященный все тому же Салону. А еще
через день или два прибывали иллюстрированный каталог и всякие книжонки особого
привкуса, вроде “Nu du Salon” ( “Обнаженная натура в Салоне” - фр.), в которых типично
парижские борзописцы и магистры бульварных элегантностей излагали свой “взгляд и
нечто” по поводу новых произведений искусства. Словом, открытие Салона было
событием мирового значения...”
Аристократия, а впоследствии буржуазия и высшее чиновничество, сами достаточны
безграмотные и неискушенные, но желающие приобщиться к великому и святому
искусству, для того, чтобы приобретать картины должны были иметь на них некий штамп, печать, удостоверяющую ценность произведения искусства, эту печать и ставил Салон.
Репутацию художника создавало мнение жюри, члены которого назначались Академией и
которые в свое время сами прошли все эти ступени.
Правда, во времена Башкирцевой жюри стали избирать по спискам. Со следующего, 1881
года, организация Салонов перешла к Ассоциации художников и избирателями жюри
стали сами художники, которые до того хотя бы раз уже выставлялись в Салоне. Это
избранное жюри, как и прежнее академическое, почти всегда состояло из тех же самых
влиятельных персон и всегда отстаивало интересы “своих”. Шла открытая торговля
голосами: ты проголосуй за моего, я отдам свой голос за твоего. Члены жюри ходили со
специальными блокнотами, куда заносили свои заметки, чтобы ничего не запамятовать.
При всем при этом, конечно же, происходила и путаница. Словом, конкурс в Салоне был
таким же конкурсом, какими они являются и до сих пор, будь то конкурс художественный
или кинофестиваль, то есть насквозь продажным, блатным и необъективным, где
процветает кумовство, интриги и неискренность, Это в такой же мере относится к тем
конкурсам или фестивалям, которые имеют долгую историю и мировой престиж, как и к
мелким, где идет та же непримиримая грызня за известность в местном масштабе и за
шматок сала.
Тем не менее результаты этих Салонов приносили дивиденды, ими тщеславные и неумные
представители искусства чрезвычайно гордились, а мало разумеющая в сих
обстоятельствах публика, кушала и кушает до сих пор, все, что им преподносится, как
победа или открытие.
Известный собиратель Амбруаз Воллар, оставивший воспоминания о Поле Сезанне,
вспоминает такой случай:
“Другое воспоминание, которое осталось у меня от выставки, - это моя ссора с
художником З. Так как он с похвалой отозвался о даре цвета Сезанна, я, думая, что
доставляю ему удовольствие, предложил обменять один маленький этюд Сезанна на что-
либо из его собственных произведений. Он с удивлением взглянул на меня:
- Вы, очевидно, не знаете, что я был представлен в Салоне к третьей медали!
Я сомневаюсь, что, продав бы всю свою мастерскую по ценам, на которых застыли
картины премированного художника, он смог теперь предложить эквивалент этой
маленькой картины, к которой он некогда отнесся с таким презрением”.
В начале 1880 года, после более двух лет занятий у Жулиана, Мария Башкирцева по его
совету решается представить свою картину в Салон. Безусловно, имеет значение и то, что
ее соперница Бреслау уже выставляла свою картину на предыдущем Салоне 1879 года, где
Мария ее отметила для себя, как хорошую, наряду с портретом Виктора Гюго кисти Бонна.
В основном же, она оценивает Салон, как жалкую мазню, на фоне которой начинаешь
считать себя чем-то, когда еще ничего не достигнуто.
“Быть может, я скажу что-нибудь невозможное, но, знаете, у нас нет великих художников.
Существует Бастьен-Лепаж... а другие?.. Это знание, привычка, условность, школа, много
условности, огромная условность.
Ничего правдивого, ничего такого, что бы дышало, пело, хватало за душу, бросало в дрожь
или заставляло плакать”. (Запись от 12 мая 1879 года.)
Но таковы правила игры, других она не знает, - надо выставляться в Салоне и стараться
получить медаль. Тем более, что там, в Салоне, есть великий Леон Бонна, есть Жюль
Бастьен-Лепаж, сравнительно молодой, но уже очень известный живописец, которого она
ценит и даже впоследствии будет называть гением. Эмиль-Огюст Каролюс-Дюран. Всех