Борис Носик - Тот век серебряный, те женщины стальные…
Воспоминанья, ах, воспоминанья! Ольга и Аня Энгельгардт познакомились с Гумилевым одновременно, на каком-то вечере армянской поэзии в Петрограде еще до большевистского переворота. Он завязал роман сразу с обеими, но, как выразилась Ольга, они с Гумилевым тогда «не доиграли». Потом он вернулся в 1918-м, разошелся с Ахматовой и женился на Ане. Он стал другим, и все теперь стало другим: «… шпоры не позванивали, шпага не ударялась о плиты, и нельзя было дотронуться до “святого брелка” — Георгия — на его груди. Он был в штатском, по-прежнему бритоголовый, с насмешливой маской на своем обжигающе-некрасивом лице. Тот — и не тот. Главное — время было другое. Проклятое время».
Но вот тут-то все у них началось. У них оказалось много общего. Оба любили Гете, много говорили о Греции. Правда у него была и своя, особая любовь — Абиссиния. И еще у него были многочисленные «ученицы», девочки, краткосрочные увлечения…
По приезде в Париж в начале 80-х мне довелось попасть в гости к одной из последних избранниц Гумилева, к поэтессе Ирине Одоевцевой, той самой, которую после гибели своего первого мужа Ахматова назвала «неофициальной вдовой Гумилева». О, конечно, мне хотелось расспросить ее о многом. Это была женщина серебряного века, возлюбленная Гумилева, вдова Якова Горбова, за которого она, неугомонная, вышла замуж в 83 года (ему было 86, и она страшно скучала с ним «без светских визитов»). Собираясь в гости в ее бедную парижскую квартирку, я прочел два тома ее мемуаров, написанных на девятом десятке лет, и мог догадаться о чем угодно, кроме того, что на десятом десятке лет она совершит новый поворот в своей жизни и на этом повороте снова будут «светские», хотя и вполне советские, рауты, квартира на Невском, общение с первой леди СССР, ну и больница, куда ж деться, но какая больница — кремлевская…
В мемуарных томах Одоевцевой мне почудилось кое-что знакомое. Это были те же самые дамские романы из шикарной жизни, какие Одоевцева издавала в Париже в конце 20-x годов и позже. Один из них, шикарную «Изольду», она (вероятно, по совету мужа) послала в 1929 году в Берлин в подарок молодому, но уже знаменитому, как она надписала в посвящении, «автору “Машеньки”». Дело было, скорей всего, в том, что автор нашумевшей «Машеньки» молодой Сирин-Набоков был к тому же привилегированным (и довольно безжалостным) рецензентом влиятельной русской газеты «Руль». Боже правый, в какую он пришел ярость от этой дамской клюквы с «британским колоритом» («знаменитыми дансингами, коктейлем и косметикой»), где героя, «брита Кромуэля», спрашивают, играет ли он в поло, теннис, футбол и крикет: «Такой англичанин пахнет клюквой, — взорвался Сирин-Набоков. — К тому же он итонец, а у итонцев спортивный натиск считается моветоном…» Этой рецензией Набоков нажил себе в окружении Одоевцевой смертельных врагов… И вот пятьдесят лет спустя снова появляется гламурная проза прелестной изгнанницы, как бы документальная, в двух томах. Там, конечно, знакомые, ставшие модными в России эмигрантские имена, а иногда и вполне забавные портреты. И с первых страниц в мемуарном романе «На берегах Невы» появляется Гумилев:
В нем было что-то театральное, даже что-то оккультное. Или, вернее, это было явление существа с другой планеты… Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе с белым рисунком по подолу, колебавшейся вокруг его длинных худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид… Трудно представить себе более некрасивого и более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое…
Дальше следует описание некрасивой длинной головы, некрасивых волос, некрасивых глаз, губ, на сей раз не крашеных, все б ничего, но, как они говорят, эти герои! В романах Одоевцевой приведена прямая речь знаменитых покойников, сотни страниц прямой речи, диалоги, монологи… И все они, конечно, придуманы Одоевцевой, кем же еще? Все говорят одинаково, пo-одоевцевски… Но может, она что-то записывала, вела дневник?
Об этом я и спросил при нашей встрече милую Ирину Владимировну, и она мне тут же ответила в тон — каков вопрос, таков ответ:
— Все это по памяти, у меня точная фотографическая память…
Больше я глупых вопросов не задавал. Остается поверить, что они тогда все так изъяснялись, эти гении серебряного века: «исходя сплошным восторгом» или «брызжа вдохновением» — у Андрея Белого оно все время «брызгало фонтаном», а у самой хорошенькой авторши «сползало по груди и по рукам». Наверно, и по ногам тоже: она ведь была длинноногая, прелестная блондинка с милым коротким носиком и веснушками. Косу ее Гумилев называл то темно-русой, то золотисто-рыжеватой, но цвет волос ведь зависит от хитростей ухода… Когда, якобы завязнув в сетях каких-то смутно упомянутых Одоевцевой «нелегальных встреч», был расстрелян Гумилев, Одоевцева уехала за границу с влюбленным в нее Георгием Ивановым: сперва в Берлин, потом в Париж. Иванову для заключения нового брака еще нужно было расстаться с первой женой, но он вовсе не обязан был расставаться со своим возлюбленным Георгием Адамовичем. Во втором томе «мемуаров» очень трогательно рассказано, как их троица, нежась в общей постели, обсуждает вопросы теории и практики литературы. Конечно, за столько-то лет случались и любовно-идейные конфликты, а не только карточные проигрыши. Адамович был невезучий картежник, всегда в проигрыше, всегда в долгу, в поисках того, кто заплатит ему, влиятельному эмигрантскому критику. После войны продаваться пришлось картежнику Адамовичу с потрохами: он настрочил книгу про Сталина не хуже какого-нибудь Анри Барбюса или Луи Арагона. Тут уж долго терпевший друг и любовник Иванов не выдержал. Написал погромную статью «Конец Адамовича», многие напомнил другу христопродажи. Сам-то Георгий Иванов до смерти не продавался. Писал до последнего дня, умирая в старческом доме опостылевшего средиземноморского Йера:
Россия тридцать лет живет в тюрьме,
На Соловках или на Колыме.
И лишь на Колыме и в Соловках
Россия та, что будет жить в веках.
Все остальное — планетарный ад,
Проклятый Кремль, злосчастный Сталинград —
Заслуживают только одного:
Огня, испепелившего его.
Иванов сумел, хоть и ненадолго, пережить московского сухорукого фараона и дерзнул, глядя на похоронные фотографии в прессе, влить в жалобные завыванья растерянных леваков осиротевшего мира безжалостный русский голос:
…И вот лежит на пышном пьедестале
Меж красных звезд в сияющем гробу
«Великий из великих» — Оська Сталин,
Всех цезарей превозойдя судьбу.
А перед ним в почетном карауле
Стоят народа меньшие «отцы»,
Те, что страну в бараний рог согнули, —
Еще вожди, но тоже мертвецы.
Какие отвратительные рожи,
Кривые рты, нескладные тела:
Вот Молотов. Вот Берия, похожий
На вурдалака, ждущего кола…
Он был болен и нищ, этот не первый и не последний муж Одоевцевой, но он был, возможно, единственным из эмигрантских поэтов, кто еще продолжал помнить и писать о невинных миллионах русских, зарытых в землю Заполярной тундры. И еще он посвятил много чудных стихов суетливой «маленькой поэтессе с большим бантом», своей жене, покорно сидевшей у постели умирающего в старческом доме душного Йера: