Борис Носик - Тот век серебряный, те женщины стальные…
Иванов сумел, хоть и ненадолго, пережить московского сухорукого фараона и дерзнул, глядя на похоронные фотографии в прессе, влить в жалобные завыванья растерянных леваков осиротевшего мира безжалостный русский голос:
…И вот лежит на пышном пьедестале
Меж красных звезд в сияющем гробу
«Великий из великих» — Оська Сталин,
Всех цезарей превозойдя судьбу.
А перед ним в почетном карауле
Стоят народа меньшие «отцы»,
Те, что страну в бараний рог согнули, —
Еще вожди, но тоже мертвецы.
Какие отвратительные рожи,
Кривые рты, нескладные тела:
Вот Молотов. Вот Берия, похожий
На вурдалака, ждущего кола…
Он был болен и нищ, этот не первый и не последний муж Одоевцевой, но он был, возможно, единственным из эмигрантских поэтов, кто еще продолжал помнить и писать о невинных миллионах русских, зарытых в землю Заполярной тундры. И еще он посвятил много чудных стихов суетливой «маленькой поэтессе с большим бантом», своей жене, покорно сидевшей у постели умирающего в старческом доме душного Йера:
Отзовись кукушечка, яблочко, змееныш, Веточка, царапинка, снежинка, ручеек….
В гламурной дамской литературе нет места бедствиям эмигрантской жизни с ее бедняцкими ухищрениями, интригами и нищенскими гонорарами. Жизнь в таких романах должна быть комфортабельной, или хотя бы «вполне комфортабельной», если не шикарной. Так все и рассказано у Одоевцевой.
На роль самой последней «любимой ученицы» и без пяти минут возлюбленной Гумилева претендовала наряду с Одоевцевой и наиболее известная среди современных читателей мемуаристка того века, заставшая в Петрограде, а потом еще и в Париже, самый конец великой эпохи. Зовут ее Нина Николаевна Берберова. Как и Одоевцева, она вольна была распоряжаться прошлым, как ей вздумается, ибо почти все сверстницы и соперницы ко времени написания блестящей ее мемуарной книги «Курсив мой» ушли уже в лучший мир. Как и другие наши героини, Нина писала стихи, мечтала о поэтической карьере и поэтической славе. Неудивительно, что Нину заинтересовал самый активный тогдашний учитель поэзии, руководитель поэтической студии легендарный Гумилев. Никого не удивило бы, если бы женолюбивый Гумилев «положил глаз» на экзотическую смуглую «ученицу», перебравшуюся в Петербург из армянской Нахичевани, той, что на Дону (сейчас она стала пригородом Ростова). Впрочем, это могло случиться перед самым арестом Гумилева, так что в истории Гумилева и Берберовой нам остается полагаться лишь на рассказы самой Берберовой. В том, что касается дальнейшей судьбы «великой Нины» (так ее иногда называют западные журналисты, которым мемуарная книга Берберовой, переведенная на европейские языки и имевшая успех, буквально «открыла глаза» на русскую эмиграцию), то она известна и из других источников. Приход Нового 1922 года Нина Берберова отмечала в Доме литераторов, где оказалась за одним столом с Владиславом Ходасевичем, восходящей звездой русской поэзии. Сходу в нее влюбившийся Ходасевич и вывез Нину на Запад подальше от своей второй жены (А. Чулковой) и ставшего вовсе уж небезопасным Петрограда. Он оформил ее «в качестве секретарши», а потом уж и третьей своей жены, жалобно объяснив в письме к оставленной второй, что юная девушка рвется в поэзию, «просится на дорожку, этого им всегда хочется, человечкам. А потом не выдерживают…» Но у молодой Нины хватило выдержки, она оказалась сильной. Некоторое время Горький держал ее и Ходасевича при своем обширном дворе, а в ту пору, когда Ходасевич потерял поддержку Горького и стал ютиться в нищете парижского пригорода, Нина без труда находила себе в эмигрантском Париже новых учителей, поводырей и возлюбленных. Поэзия ее не сильно продвинулась к вершинам, но зато она вполне успешно пробовала себя в прозе и журналистике, подрабатывала машинописью и крутила романы в литературных кругах, о чем можно узнать из стихов ее коллег и сверстников (скажем, Д. Кнута). В конце концов, она вовсе ушла от Ходасевича к художнику и торговцу произведениями искусства Макееву. О разрыве ее с Макеевым рассказывала мне однажды дочь писателя Бориса Зайцева Наталья Борисовна Сологуб. Они с отцом и Ниной сидели в гостях у Берберовой в Лонгшене, под Парижем, ждали возвращения Макеева. Макеев пришел не один, он привел свою молоденькую секретаршу, в которую был влюблен. И тут, как вспоминала Наталья Борисовна, стало твориться «что-то странное». Нина Николаевна стала бегать по дому и саду за девушкой, забыв о гостях и муже.
— Что же тут странного? — сказал я. — Она была лесбианка.
— Откуда вы узнали? — спросила Наталья Борисовна.
— Из ее книги.
— А зачем же тогда ей первый муж, второй муж?
— Для устройства, для пропитания, положения в обществе, культурного роста, крыши над головой…
Кстати, в «Курсиве» Берберова упомянула мимоходом, что они с Макеевым стали «бороться за одного человека», но человек этот оказался недостойным ее потерь…
Конечно, и в прекрасной книге Берберовой, как в любых мемуарах, нелегко отделить правду от вымысла и субъективных искажений (к чему добросовестно стремились редакторы первого русского издания ее романа). Однако любопытно, что в среде былой русской эмиграции нарекания вызвал лишь самый короткий и правдивый текст Нины Берберовой. Это была открытка, которую Нина прислала русским друзьям, в панике бежавшим из Парижа перед самым приходом немцев. Нина, оставшаяся дома, написала им, что после знаменитого исхода жизнь в Париже наладилась, что жить под немцами можно, вероятно, даже легче стало жить, чем раньше. И это была чистая правда: процветали театры и кабаре, в зале Плейель никогда не исполняли так много русской музыки, как при немцах, немецкие торговцы покупали много картин для собраний Геринга, Гитлера и всей берлинской верхушки, так что неплохо выживали и художники и торговцы произведениями искусства (они, кстати, освободились от конкуренции с коллегами неарийской крови, бежавшими от неминучей смерти за океан). Город опустел, освободилось много жилья, так что после многолетней убогой тесноты ее с Ходасевичем комнатушек в пролетарском Бийанкуре Нина со своим новым мужем Макеевым смогла переехать в пятикомнатную парижскую квартиру. Подобные письма (и при этом куда более восторженные, чем берберовская писулька) получали тогда тысячи былых парижан, иные из них вошли в знаменитые эпистолярные тома (я читал недавно такое письмо художника Никола де Сталя), однако сильно к тому времени полевевшим русским эмигрантам открытка Берберовой показалась позорной и пошла по рукам, в результате чего бедная Берберова расплачивалась за откровенность чуть не до самого своего бегства в США, где стала преподавать в университете и вообще меньше нуждалась в какой-либо поддержке, чем в оскудевшей и вполне просталинской Франции.