Борис Носик - Прекрасные незнакомки. Портреты на фоне эпохи
Анюта же Достоевскому отказала и перед возвращением из Петербурга в усадьбу пыталась объяснить свое состояние уязвленной этим отказом сестричке, которая потом записала ее слова:
…я и сама иногда удивляюсь, что не могу его полюбить. Он такой хороший. Вначале я думала, что, может быть, полюблю. Но ему нужна совсем не такая жена, как я. Его жена должна совсем, совсем посвятить себя ему, всю свою жизнь ему отдать, только о нем и думать. А я этого не могу, я хочу сама жить. К тому же он такой нервный, требовательный. Он постоянно как будто захватывает меня, всасывает меня в себя, при нем я никогда не бываю сама собою.
Все это Анюта говорила, якобы обращаясь ко мне, но, в сущности, чтобы разъяснить себе самой. Я делала вид, что понимаю и сочувствую, но в душе думала: «Господи! Какое должно быть счастье быть постоянно при нем и совсем ему подчиниться! Как может сестра отталкивать от себя такое счастье!»
Воспоминания эти Софья Васильевна писала в своей стокгольмской квартире за год до смерти, а бедной Анюты уже два года как не было в живых – и так вспоминалось тогдашнее их возвращение из Петербурга в весеннюю распутицу, так вспоминалось…
Помню, как мы, уже поздно вечером, проезжали бором. Ни мне, ни сестре не спалось. Мы сидели молча, еще раз переживая все разнообразные впечатления прошедших трех месяцев и жадно втягивая в себя тот пряный, весенний запах, которым пропитан был воздух. У обеих до боли щемило сердце каким-то томительным ожиданием.
Мало-помалу совсем стемнело. По причине дурной дороги мы ехали шагом. Ямщик, кажется, задремал на козлах и не покрикивал на лошадей: слышалось только шлепанье их подков по грязи да слабое, порывистое бряцание бубенчиков. Бор тянулся по обеим сторонам дороги, темный, таинственный, непроницаемый. Вдруг, при выезде на полянку, из-за леса словно выплыла луна и залила нас серебряным светом, да так ярко и неожиданно, что нам даже жутко стало.
После нашего последнего объяснения в Петербурге с сестрой мы уже не касались никаких сокровенных вопросов, и между нами все еще существовало точно стеснение какое-то, что-то новое разделяло нас. Но тут, в эту минуту, мы как бы по обоюдному соглашению прижались друг к другу, обнялись и обе почувствовали, что нет больше между нами ничего чуждого и что мы близки по-прежнему. Нас обеих охватило чувство безотчетной, беспредельной жизнерадостности. Боже! как эта лежащая перед нами жизнь и влекла нас, и манила, и как она казалась нам в эту ночь безгранична, и таинственна, и прекрасна!
Молодость, предчувствие счастья, нежная сестринская любовь, ночной лес, весна – это здесь главное. Но тут еще нет многого, что уже нависало тогда угрозой на горизонте, что грозило не зря: новые идеи, тщеславие, желание пойти своим путем, вопреки чужому опыту и природе…
Анна Васильевна Корвин-Круковская (1843–1887) – русская революционерка и писательница, участница Парижской коммуны
Вспоминая ту же историю сватовства Достоевского, Анна Григорьевна Сниткина, бывшая стенографисткой у Достоевского, а потом ставшая ему женой (лучшей из жен), так передает рассказ своего мужа об Анюте Корвин-Круковской:
Анна Васильевна – одна из лучших женщин, встреченных мною в жизни. Она чрезвычайно умна, развита, литературно образованна, и у нее прекрасное, доброе сердце. Это девушка высоких нравственных качеств, но ее убеждения диаметрально противоположны моим, и уступить их она не может, слишком уж она прямолинейна. Навряд ли поэтому наш брак мог бы быть счастливым. Я вернул ей данное слово и от всей души желаю, чтобы она встретила человека одних с ней идей и была бы с ним счастлива.
О каких же идеях идет здесь речь? Об идеях социализма, конечно, о материализме, атеизме, о «нигилизме», феминизме, анархизме… Все это уже гуляло по свету и нашло благодатную почву среди русских идеалистов, главным образом, среди молодых людей и барышень из благополучных семей. Да ведь и сам Достоевский мечтал когда-то о социализме, о равенстве, однако с тех пор много воды утекло, много мук претерпел Федор Михайлович, а в пору сватовства к Анюте он уже упрекал социализм в атеизме, в том, что тот хлопочет лишь о хлебе, о преодолении нищеты, об устройстве общества без личной ответственности, что многие социалисты «покамест страшно любят деньги и ценят их даже безмерно». Писатель говорит о корысти, а были ведь еще честолюбие и властолюбие… «Никогда не сумеют они разделиться между собой», – пророчил Достоевский, а юные сестрички из Полибина жили тогда в увлечении модными идеями и до зрелости мысли, пожалуй, не суждено было дожить ни одной. Старшая же из них, так сильно влиявшая на младшую, вдобавок обладала, по многим свидетельством, не только «прямолинейностью», но и строптивым, необузданным характером. Но пока, в Полибине, речь шла только об отъезде в Петербург и о страсти к ученью – учиться, учиться, учиться… Сколько ни убеждал дочерей почтенный отец-генерал, что «долг всякой порядочной девушки жить со своими родителями», удерживать он их больше не мог – обе уехали в Петербург, уже кишевший юными «нигилистками». Собственно и в Петербурге выбор для девушки был невелик – женские курсы. За настоящим образованьем ехать следовало в Швейцарию, но незамужней женщине заграничный паспорт получить было трудно, и на помощь пришла уловка фиктивных браков. Находились молодые люди, готовые прийти на помощь прелестным и обездоленным соотечественницам (на жаргоне нигилисток звали этих рисковых молодых людей «консервами»). Нашелся такой и для милых сестер Корвин-Круковских. Звали его Владимир Ковалевский, он и сам собрался за границу. Вопреки всем расчетам и ожиданиям, выбрал он из двух не пепельноволосую красавицу Анюту, а не слишком заметную Сонечку, которая была его на восемь лет моложе. Впрочем, по воспоминаниям подруги, и она была прелестна в ту пору:
Ей минуло уже 18 лет, но на вид она казалась гораздо моложе. Маленького роста, худенькая, но довольно полная в лице, с коротко обстриженными вьющимися волосами темно-каштанового цвета, с необыкновенно выразительным и подвижным лицом, с глазами, постоянно менявшими выражение, то блестящими и искрящимися, то глубоко мечтательными. Она представляла собой оригинальную смесь детской наивности с глубокою силой мысли.
…Она привлекала к себе сердца безыскусственною прелестью… и старые и молодые, и мужчины и женщины – все были ею увлечены. Глубоко естественная в своем обращении, без тени кокетства, она как бы не замечала возбуждаемого ею поклонения. Она не обращала ни малейшего внимания на свою наружность и свой туалет, который отличался всегда необыкновенной простотой с примесью некоторой беспорядочности, не покидавшей ее в течение жизни…