Валерий Поволяев - Царский угодник. Распутин
— Совсем нет, у меня сердце наружу выскакивает, — Лапшинская поморщилась, словно услышала свист пули, кожа на висках сделалась пупырчатой, как при сильном ознобе, глаза поблекли. — Я всё вспоминаю японскую...
— Не надо, Ангелин, — сказал Распутин, — воспоминания старят человека. Сразу морщины на лице, морщины в душе, морщины на сердце. Я как начинаю вспоминать, так сразу морщинистым становлюсь, как копчёная ворона. — Распутин неожиданно всхлипнул.
— Больно, Григорий Ефимович?
— Больно, — признался Распутин, — хотя боли той, что была раньше, нет. Прошла. Бог дал — Бог взял! Да я не об этом думаю, а вот телеграмма...
— Что телеграмма, Григорий Ефимович?
— Телеграмма нехорошая будет. Про Алёшу, про наследника, — Распутин сделал рукой вялое неопределённое движение, словно из его тела медленно уходила жизнь, уголки рта сделались мокрыми.
Два года назад — это было в 1912-м — Распутин чувствовал себя плохо, был бледен и рассеян, часто нервничал, пил много мадеры и марсалы, чересчур много, у него от пьяного возбуждения дрожали руки и делался неверным шаг — Распутина добивал Петербург, и он собрался уезжать в Покровское, уже объявил: «Еду надолго. Может быть, навсегда».
Перед отъездом он отправился в Царское Село прощаться. Государыня была ласкова с Распутиным. Государь, очень внимательный, с тёплой улыбкой, тоже был ласков.
Говорили недолго. Распутин с грустью попрощался с наследником, погладил его по голове:
— Ты, Алексей, держись... Ты держись. Если сон не ийдет иль голова будет болеть, ты вспомяни меня, и тогда всё образуется. Ладно? — И когда Алексей согласно кивнул, Распутин перекрестил его, подтолкнул к отцу: — Иди! Ты иди, милый, а я за тебя буду молиться. — Умолк, но тут же спохватился и добавил: — Я тебя очень люблю, Алексей!
Уходя, с тяжёлой грустью оглядев кабинет, в котором был накрыт прощальный чай, Распутин сказал Александре Фёдоровне:
— Я знаю, я всё знаю... Знаю, что плохие люди подкапываются под меня, нашёптывают разные гадости, — покосился на государя, с чашкой чая сидевшего в кресле. — Не слушайте их! Люди — гадкие, очень гадкие, они много гаже животных, от животного того не схлопочешь, что можно схлопотать от человека.
Николай молча наклонил голову, соглашаясь с Распутиным.
— Верно, отец Григорий! — У Александры Фёдоровны возникло желание опуститься перед Распутиным на колени и попросить благословения.
— Не слушайте их! — Распутин повысил голос. — Если вы меня покинете, в течение шести месяцев потеряете вашего сына и вашу корону.
— Как мы можем тебя покинуть? — Глаза у Александры Фёдоровны сделались блестящими. — Как? Разве не ты единственный наш покровитель, наш лучший друг?
Царь молчал.
Вскоре после отъезда Распутина Алёша решил прокатиться на лодке по озеру. Взял дядьку Ивана — усатого старого моряка, чья широкая грудь была украшена серебряной боцманской дудкой, лёгкую бамбуковую удочку с гусиным поплавком — самую уловистую и счастливую из рыбацкого арсенала, лучшую снасть на карасей, и отбыл на озеро.
Дядька сидел на вёслах, подгребал куда надо, а Алексей ловил рыбу. В тот день он поймал двенадцать карасей, один к одному, золотистых, с красным отливом, благородных, завезённых в озера из Китая, был возбуждён, много смеялся.
Берега ещё не коснулись, оставалось всего ничего, метр, дядька уже табанил, взбурливая крашеными вёслами воду, когда Алёша вдруг сорвался с места, ловко перескочил через скамейку, под которой стояло ведёрко с карасями, оперся на удочку — хотел было прыгнуть вместе с нею, но в последний миг передумал, бросил удочку на колени матросу и прыгнул.
Мокрая доска ушла из-под ног царевича, и он ударился боком о носовой выступ лодки, вскрикнул и покатился по берегу, пятная несмываемой зеленью свой нарядный белый костюм.
Дядька, бросив вёсла, прыгнул следом за наследником. Лодку отбило назад, в озеро, словно бы от тяжёлого удара.
— Алёша, ты чего? Алёша! Ушибся? — слёзно кричал дядька: ему было больнее, чем пареньку.
Наследник плакал. Дядька подхватил его на руки и бегом понёсся во дворец.
У Алексея оказалось задето бедро: на белой коже, быстро темнея, расплывалось желтоватое пятно — след внутреннего кровоизлияния.
— Терпи, казак, терпи, друг, — задыхаясь, бормотал на бегу дядька, — атаманом, казак, будешь!
Во дворце врач ощупал ушиб. Вопросительно поглядывая на наследника, он спрашивал одними лишь глазами: «Больно? Больно?» Алёша отрицательно встряхивал головой — ушиб, странное дело, не болел, раньше такие ушибы вызывали испуганные вскрики, а сейчас наследник молчал.
— Ничего страшного, — сделал заключение дворцовый доктор, — через пару дней и желтизны не будет, а до свадьбы вообще всё заживёт.
Не зажило. И желтизна не прошла, она сделалась густой, яркой, набухла и переросла в опухоль. Через день разнесло всё бедро, подскочила температура. На ноги была поднята вся российская медицина — светила первой величины Фёдоров, Деревенко, Раухфус. Врачи поставили диагноз — кровяная опухоль, нарыв, но не это было страшным, страшно было другое — начинающаяся гангрена. Надо было срочно делать операцию, а операцию врачи делать не могли, боялись — у наследника не свёртывалась кровь, операция погубила бы его. Опухоль увеличилась, приобрела зловещий багровый цвет.
В Москве, перед иконой Иверской Божией Матери была отслужена литургия, в церкви, приписанной к царскому семейству, день и ночь шли молебны, один священник сменял другого, безостановочно. Наследник тихо умирал, врачи ничего не смогли сделать, и тогда вспомнили о Распутине, — а в сумятице, в тоске о нём просто забыли, «старца» кто-то словно бы просто вырубил, — послали ему телеграмму. Вскоре пришла ответная телеграмма. «Бог воззрил на твои слёзы и внял твоим молитвам, — писал Распутин Александре Фёдоровне, — Не печалься. Твой сын будет жить».
После этой телеграммы температура у наследника поползла вниз, ему стало легче. Алексей пошёл на поправку. Так что можно понять отношение Александры Фёдоровны к Распутину; матери — даже коронованные — такого не забывают.
31 июля в Тюмень, стряпчему Новых пришли две телеграммы, обе без подписи.
«Сана вернулась полуживая зверски обращались голодом мучали».
Вторую телеграмму Распутин вычислил точно, почувствовав её с такого расстояния, с какого не берёт даже самый носатый, со сверхтонким обонянием зверь.
«Страшные зверства нашими мирными жителями обозлили Тяжко Маленького ножка не ходит».
— Ох, Алёшка, — вздохнул Распутин и бросил телеграмму на пол. — Чего ж тебя не берегут? Тебя беречь как собственный глаз надо. Пуще глаза надо беречь. Ох! — Он запустил руку под подушку, выгреб оттуда ещё несколько фирменных телеграфных листков, которые Лапшинская раньше не видела. — Возьми, Ангелин, сложи в папку, сохрани. Чего они под подушкой попусту истираются? А вдруг кому-нибудь пригодятся?