Август Кубичек - Фюрер, каким его не знал никто. Воспоминания лучшего друга Гитлера. 1904–1940
Контраст между его бесконечными бессистемными трудами и моими четко регламентированными занятиями в Консерватории никак не способствовал нашей дружбе, потому что занятия каждого из нас дома неизбежно вели к трениям. Когда вдобавок ко всему профессор Боскетти прислал мне несколько учеников, наши разногласия стали острее. Он сказал, что теперь можно увидеть, что его преследуют неудачи, против него составлен огромный заговор – у него не было возможности зарабатывать деньги.
Однажды вечером – думаю, это было после урока с одной из моих учениц – я ухватился за возможность попытаться убедить его оглянуться вокруг в поисках какой-нибудь выгодной работы. Конечно, если повезет, можно давать уроки молодым девушкам, начал он. Я сказал ему, что профессор Боскетти прислал мне этих учениц без всякой инициативы с моей стороны. Жаль, что их нужно было учить гармонии, а не архитектуре. Кстати, продолжал я более твердо, если бы я был таким одаренным, как он, я бы давно уже поискал себе какую-нибудь работу на неполный рабочий день.
Он слушал меня с интересом, почти так, будто все это не имеет к нему никакого отношения, и тогда я высказал все. Например, рисование – это то, чем он реально мог заниматься, ведь даже его учителя это признавали. А что, если поискать работу в какой-нибудь газете или в издательстве? Наверное, он смог бы иллюстрировать книги или делать рисунки для газет. Он уклончиво ответил, что он рад тому, что я приписываю ему такое умение, но газетные иллюстрации лучше всего оставить для фотографов, так как даже самый лучший художник не может быть так быстр, как фотограф.
Тогда как насчет работы театрального критика? – продолжал я. Это была та работа, которую он на самом деле выполнял, потому что после каждого посещения театра приходил к нам домой с очень суровой и радикальной, но все же интересной и всесторонней точкой зрения. Почему я должен оставаться единственным жителем Вены, который выслушивает его мнения? Он должен постараться связаться с какой-нибудь влиятельной газетой, но ему придется позаботиться о том, чтобы не быть слишком предвзятым. Он хотел знать, что я под этим имею в виду. Я ответил, что итальянские, русские и французские оперы тоже имеют свое право на существование. Следует принимать и зарубежных композиторов, ведь искусство не имеет национальных границ. Мы начали горячо спорить, так как всякий раз, когда музыка становилась темой для обсуждения, я стоял на своем, ведь я говорил не только за себя, а ощущал себя представителем института, студентом которого я был.
И хотя я полностью разделял восторг Адольфа перед Рихардом Вагнером, тем не менее не мог заставить себя отвергать всех остальных. Но Адольф был бескомпромиссен. Я до сих пор прекрасно помню, что, разволновавшись, бросил Адольфу слова финального хора из Девятой симфонии Бетховена: «Seid umschlungen, Millionen, diesen Kuss der ganzen Welt» («Сплетитесь, миллионы, в этом всемирном объятии»). Произведение мастера должно принадлежать всему миру. Так что, заметил Адольф, здесь есть проблема еще до того, как он начнет работать театральным критиком, и этот план был тоже похоронен.
В этот период Адольф очень много писал. Я обнаружил, что он писал главным образом пьесы, точнее драмы. Он брал сюжеты из германской мифологии или немецкой истории, но едва ли какая-нибудь из этих пьес была действительно закончена. Между тем на них можно было бы, наверное, сделать какие-то деньги. Адольф показывал мне некоторые свои черновики, и меня поразил тот факт, что он придавал большое значение великолепию постановки. За исключением драмы о появлении в Германии христианства я не могу вспомнить ни одной из этих пьес. Помню лишь то, что все они требовали огромных постановочных затрат. Вагнер сделал привычной для нас идею вычурных постановок, но идеи Адольфа умаляли все, придуманное этим мастером. Я знал кое-что о драматических постановках и не замедлил высказать свои сомнения. Я объяснил ему, что с таким художественным оформлением, которое варьирует от небес до ада, ни один режиссер не возьмется ни за одну его пьесу. Ему следует быть гораздо скромнее во всем, что имеет отношение к декорациям сцены. Короче, ему лучше было бы писать не оперы, а простые пьесы, быть может комедии, которые пользуются популярностью у публики. Самым выгодным делом было бы написать какую-нибудь непритязательную комедию. Непритязательную? Этого было достаточно, чтобы привести его в ярость. Так что эта попытка тоже закончилась провалом.
Постепенно я стал понимать, что все мои усилия тщетны. Даже если бы мне удалось уговорить Адольфа предложить свои рисунки или литературные произведения редактору какой-нибудь газеты или издателю, он вскоре поссорился бы со своим работодателем, так как терпеть не мог любое вмешательство в свою работу и, по-видимому, для него не имело бы значения то, что ему за нее платят. Он просто не мог выносить, когда кто-нибудь отдает ему распоряжения, потому что получал достаточно распоряжений от самого себя.
Позже, когда мы уже расстались, Адольф нашел в Вене очень характерное для него решение этой проблемы, которое дало ему возможность зарабатывать на скромную жизнь и при этом оставаться хозяином самому себе. Так как его талант больше подходил для рисования произведений архитектуры, нежели людей, он делал весьма точные и аккуратные эскизы знаменитых построек Вены, таких как церковь Святого Карла, здание парламента, церковь Марии-ам-Гештаде и тому подобных объектов, раскрашивал их и продавал, когда у него была такая возможность.
В «Майн кампф» он выразил это так: «В то время я работал (он имеет в виду 1909 и 1910 гг.) на свой страх и риск художником: делал карандашные наброски и писал акварели. Этого было едва достаточно, чтобы прожить, но было полезно для избранной мною профессии». Другими словами, он предпочел голодать, чем отказаться от своей независимости.
Не будучи экспертом, я не могу высказать свое мнение о той учебе, которой тогда занимался Адольф. К тому же я сам был слишком занят, чтобы получать какое-то реальное представление о его работе. Однако я заметил, что он все больше и больше окружает себя специальными книгами. Особенно я помню большой том по истории архитектуры, потому что он любил выбрать в ней наугад одну иллюстрацию, закрыть под ней подпись и сказать мне, что это такое, например собор Шартре или дворец Питти во Флоренции.
У него была чудесная память: она никогда не подводила его и была, конечно, большим преимуществом в его работе.
Он без устали трудился над своими рисунками. У меня было впечатление, что он уже в Линце выучил основные принципы черчения, хотя бы только по книгам. Не помню, чтобы Адольф когда-нибудь пытался применить на практике то, что он узнал, или чтобы он когда-нибудь посещал занятия по архитектурному черчению. Он никогда не проявлял никакого желания общаться с людьми, которые разделяли его собственные профессиональные интересы, или обсуждать с ними общие проблемы. Вместо того чтобы встречаться с людьми, имеющими специализированные знания, он сидел один на своей скамейке в парке Шёнбрунн неподалеку от Глориетт (нарядное парковое сооружение в форме триумфальной арки в стиле классицизма, построено в 1775 г. и установлено в парке дворца Шёнбрунн в честь победы в 1755 г. в сражении при Колине (Чехия), которую одержали австрийские войска над прусскими войсками Фридриха П. – Пер.), ведя воображаемые диалоги с самим собой о прочитанных книгах. Эта необычная привычка изучать какой-то предмет, очень глубоко проникать в саму его сущность и при этом избегать любого контакта с его практическим применением, эта особая самодостаточность напоминала мне об отношениях Адольфа со Стефанией. Его безграничная любовь к архитектуре, его страстный интерес к строительству оставались в своей основе простым интеллектуальным времяпрепровождением. Точно так же, как он, бывало, мчался на Ландштрассе, чтобы увидеть Стефанию, когда ему нужно было какое-то ощутимое подтверждение своих чувств, он убегал от необоримого воздействия своих теоретических изысканий на Рингштрассе и восстанавливал свое внутреннее равновесие среди ее великолепия.