Александр Гольденвейзер - Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
С утра стали получаться сотни телеграмм.
Я позавтракал в Ясной и уехал домой. К обеду мы приехали с женой. Было очень людно; стол стоял во всю комнату «глаголем». Л. Н. попросил, чтобы его привезли в столовую, и обедал со всеми. Его кресло поставили в сторонке у круглого стола, и он там и обедал. За обедом он вынул записную книжку и что‑то стал писать.
Потом он сказал мне (я близко сидел);
— Как мне радостно видеть всех вас, — и заплакал.
После обеда Л. Н. отвезли в его комнату. Он сыграл одну- две партии в шахматы, но вышло по жребию играть не мне, а Михаилу Сергеевичу. Л. Н. выиграл и очень торжествовал.
Л. Н. попросил меня сыграть. Я сказал, что и сам хотел, но боялся утомить его. Его опять привезли в залу. Я сыграл три пьесы: два этюда — E‑dur и C‑moll и что‑то еще, чуть ли не вальс As‑dur, Шопена.
Л. Н. очень волновался от музыки, и я беспокоился, не повредил ли ему. Скоро после этого он отправился совсем к себе. Я отвозил его и так старался сделать это поаккуратнее, что толкнул его обо все притолки и стулья. Я зашел еще к нему, когда он уже лежал в постели, и он пожал мне руку своей большой сильной, несмотря на болезнь, рукой. У него были слезы на глазах, и он благодарил меня за музыку. Я поцеловал его руку и вышел из комнаты.
29 августа. Л. Н. сказал, что последняя болезнь была ему в высшей степени полезна.
— Я в десять лет не пережил бы всего того, что я пережил за это время.
Софья Андреевна возразила ему:
— Что же хорошего в болезни и что мог ты во время нее пережить?
— Да этого, душа моя, счесть нельзя! Это в хозяйстве какие‑нибудь расчеты, две — три тысячи можно сосчитать, а этого учесть никак нельзя.
Софья Николаевна, жена Ильи Львовича, читала вслух статью М. О. Гершензона об Иване Киреевском в «Вестнике Европы». Л. Н. слушал с интересом. О Киреевском Л. Н. сказал:
— Об нем просто можно было сказать, что цель его жизни была — жить в единении с Богом.
На другой день, вспоминая о Киреевском, Л. Н. удивлялся его странному отношению к снам, в которые Киреевский верил и придавал им большое значение.
— Я думаю совершенно обратное, — сказал Л.H., — что во сне духовная жизнь как бы прекращается, не проявляется в человеке.
Киреевского Л. Н. не знал. Он знал и очень ценил Хомякова.
Припоминая славянофилов, Л. Н. назвал Шевырева и Погодина.
— Я знал их хорошо. Это были совсем пустые люди.
Я спросил об Аксаковых. Л. Н. сказал:
— Они совсем не такие значительные, как Хомяков и Киреевские. Их деятельность была направлена на внешнее.
По поводу телеграммы Гауптмана Л. Н. сказал, что из‑за своей ослабевшей памяти совсем не помнит его вещей. Вообще же он говорил, что равнодушен к драме.
— Драма — это не чистое искусство. Это смешение литературы с другими способами воздействия. В музыке это еще больше. Опера — совершенно фальшивый род искусства.
По поводу почти двух тысяч полученных телеграмм Л. Н. сказал:
— Я с радостью чувствую, что совершенно потерял способность интересоваться всем этим. Прежде, я помню, испытывал тщеславное чувство, радовался успеху. А теперь, и я думаю, что это не ложная скромность, мне совершенно все равно. Может быть, это оттого, что слишком много испытал успеха. Как сладкое поешь слишком много и пресытишься. Одно только мне радостно: во всех почти письмах, приветствиях, адресах — все одно и то же, это просто стало трюизмом: что я разрушил религиозный обман и открыл путь к исканию истины. Если это правда, то это как раз то, что я и хотел и старался всю жизнь делать, и это мне очень дорого.
Л. Н. опять говорил о своем новом «Круге Чтения», что он стремился в нем к простоте. Особенно в первых четырехпяти изречениях на каждый день. Л. Н. сказал:
— Изложение этих мыслей, ясных детям и народу, в то же время проникнутых величайшей серьезностью, — важный и трудный опыт. У нас установилась какая‑то привычка, традиция говорить не просто о серьезных вопросах — совершенно как в письмах: милостивый государь, готовый к услугам, ваш покорный слуга. Очистить изложение, уяснить и упростить мысль — очень трудно. Например, Кант, я его так высоко ценю, изложить его мысли просто и ясно — такая трудная и важная задача.
Я играл. Под конец Л. Н. попросил сыграть прелюдию Шопена.
Я кончил и Л. Н. воскликнул:
— Das ist Musik! («Вот это музыка!» — так говорил какой‑то немец — чуть ли не Рудольф, описанный в рассказе «Альберт».)
30 августа. Приехал Николай Николаевич Ге. Они с Сергеем Львовичем опоздали к обеду. Пришли. Л. Н. сидел на кушетке с вытянутой ногой и отдельно обедал. Ге подошел поздороваться. Л. Н. сказал ему:
— Здравствуйте, Колечка, рад вас видеть. Про вас говорят — вы совсем революционером стали. А я вас совсем не боюсь!
За обедом Ге рассказывал про свою жизнь в Швейцарии, что он 55–60 часов в неделю дает уроки. Накануне я рассказывал Л. Н. то же самое про себя.
Л. Н. по поводу слов Ге обратился сначала ко мне, а потом к нам обоим:
— Я думал про вас и вообще про таких людей. Зачем так жить? Зачем давать 55 часов в неделю уроки? Надо это как- нибудь изменить, сократить свои потребности. У всякого из нас только одна жизнь, и нельзя ее всю убивать на уроки. У человека есть обязанности перед самим собой. Нужно жить для души.
Ге стал объяснять свой образ жизни семьею и внешними обстоятельствами.
Л. Н. возразил:
— Да то же самое говорят военные, судьи, попы, чтобы оправдать свою деятельность, но это нисколько не убедительно. Вот где настоящая революция! В смысле изменения своей жизни согласно убеждениям, обратился Л. Н. к Ге.
Немного погодя Л. Н. опять заговорил про то же. Он между прочим сказал:
— Подумать только, вот Александр Борисович будет так давать, давать уроки, а потом умрет, и вся жизнь на это ушла…
Л.H., отвечая на адрес австралийских джорджистов, приводит слова Руссо: «Тот, кто первый, огородив кусок земли, решился сказать: эта земля моя, и встретил людей столь простых, что они могли поверить этому, — этот человек был первый основатель гражданского общества. От скольких преступлений, войн, убийств, несчастий, ужасов избавил бы человечество тот, кто, вырвав колья и заровняв канаву, сказал бы: берегитесь, не верьте этому обманщику.
Вы пропали, если забудете, что земля не может принадлежать никому и что плоды ее принадлежат всем». Л. Н. сказал:
— Это так ясно, что возразить нечего. Остается единственное — замалчивать, что и делается.
Л. Н. сказал мне:
— А какой у меня нынче чудесный старичок был, казак! Мы с ним оба сидели друг против друга и хлюпали. О чем бы вы думали он не может говорить без слез? Этого нельзя придумать. О том, что он богат. Он стыдится своего достатка, когда рядом люди лишены самого необходимого. Он был с сыном.