KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Варлам Шаламов - Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела

Варлам Шаламов - Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Варлам Шаламов, "Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Калининская область, Большая земля – не Колыма. С тридцать восьмого по пятьдесят третий год в России не было ни одной семьи, не затронутой арестами. У всех жителей торфяного поселка в лагерях и тюрьмах умерли родственники – их «преступность» была прекрасно известна жителям.


Я нашел в поселке самый сердечный, самый теплый, самый дружеский прием – такой, какого никогда не встречал на Колыме или в Москве.


Великолепная Караевская библиотека – воскресила меня духовно, вооружила меня – сколько могла, бывая в любимой этой библиотеке чуть не каждый день, допущенный для выбора книг на место – к книжным полкам, я был привилегированным читателем. Большая часть читателей толпилась у барьера, у стола, где работала библиотекарша. По правую и левую руку от нее были сложены стопки книг – по преимуществу изданий последних лет. Это были малоценные в денежном смысле книги, а только в них разрешено было рыться и читателям. Библиотекарша наугад отобрала сотни две книг и пустила их в оборот ускоренный.

Рекомендации ее касались именно этой «ходовой» груды книг – ничтожной духовной, да и материальной ценности по сравнению с остальным книжным фондом.

Приходилось мне позднее и раньше видеть подобную организацию библиотечного дела. Так работают почти все работники маленьких библиотечных «точек».


Говорить о каких-нибудь выводах из такой библиотечной статистики, конечно, не приходится. Тут и Симонов, и Бубеннов будут самыми популярными писателями, любой автор из «двухсот семейств», отобранных заботливо хранящей книги библиотекаршей – «лицом материально ответственным».


Цвейг называет книги «пестрым и опасным миром». В меткости определения Цвейгу нельзя отказать.


Но книги – это тот мир, который не изменяет нам.

Возраст нам диктует нам наши вкусы и ограничивает, локализует восприятие – разное ждем и разное находим в одном и том же романе – я отчетливо знаю, чего я искал в «Монт-Ориоле»[375] в десять, в четырнадцать, в двадцать, в сорок, в пятьдесят лет. Мы становимся взрослыми, признавая несравненное величие Пушкина, подлинное место Золя и Бальзака определяется нами только в зрелые годы.


Но книги – люди. Они могут нас разочаровать, увлечь.

Книги – это мое лучшее в жизни, это духовная опора, верный товарищ во всякой беде.

Мне жаль, что я никогда не имел своей библиотеки.

Большие пожары

[История архива]

В 49-м году на ключе Дусканья[376] вытолкнулось на перо нечто неукротимое, как смертельная рвота… Я устоял, оклемался, очнулся от этого потока бормотания смеси из разных поэтов и продолжал жить, к своему удивлению. Все первые стихи написаны мною на оберточной бумаге, предназначенной для рецептов. Я был фельдшер и по казенной разверстке получал бумагу по норме, экономил ее. Вскоре я выяснил, что можно и не носить с собой эти оберточные блокноты. Жил я в фельдшерской избушке один, стало быть, скрыт – постыдные тайны стихотворения не откроются никогда.

Один – в этом вся надежда, если [пойдет] удача.

Двое – это сто процентов риска.

Родилась же в 37-м году горькая острота: «Человек разглядывает себя в зеркало при утреннем бритье – один из нас предатель».

У меня были свои подсчеты: все, что не вышло за изгородь зубов, – твое, все, что вышло, – может, твое, а может быть, и нет.

Сталин ненавидел стихи и не простил Мандельштаму. Выжал из Пастернака «Художника», живущего в соседстве с «поступком, ростом в шар земной».

На Колыме стихи не уничтожали, не жгли как некие жертвы, а хранили бережно, чтобы исказить, дать ложное толкование и овеществить самым зловещим образом. В тех миллионах обысков, «сухих бань», по выражению Бутырской тюрьмы, стихов не находили никогда. Да я их и не писал. А если и писал, то уничтожал в каком-то ближайшем просвете разума.

В 49-м году я вернулся к записи. Лагерные начальники вряд ли отличили бы стихи, даже рифмованные, не верлибр, от письма заключенного. [Нрзб].

Лагерь и стихи?

Разобраться на первый взгляд было невозможно. Но тетрадка взрослела, толстела…

В 1951 году я был освобожден по сроку и впервые задумался весной 1951 года, как сохранить свои стихи. Не вывезти к семье, а просто сохранить до какого-то часа, месяца, года – в чужих руках. В самих стихах, разумеется, не было ничего криминального. Самое либеральное – это «Камея», которую написал я на пленэре близ Оймякона в 1950 году.

Португалов, мой постоянный чтец, не посоветовал рвать.

– Выучить наизусть свои собственные стихи нельзя. Память – не такой инструмент, чтобы что-то надежно хранить. Ну, 20, 30 стихотворений можешь выучить, поверь моему актерскому опыту. Но не тысячу же! Как у тебя! Подготовь к отъезду, вручи Воронской[377]. Имя отца, традиция – дело верное. Тем более, кто возьмет, прочтет: «Камея».

Разговор с Воронской я отложил до реальности отъезда – и стал записывать все стихи в две тетради с надеждой один экземпляр вручить Мамучашвили[378] – даме последней Траута, а второй – Воронской.

И вот в двух пачках было по триста стихов. Каждое было просмотрено на свет, но еще и на звук, чтобы при всех обстоятельствах не возникло никакого [оттенка] тематического.

– Об этом не может быть и речи! У меня дочь, дочь!

Знакомый голос моей жены зазвучал в этом истерическом крике [Воронской].

– Да вы посмотрите, это стихи.

– Не хочу и смотреть. Нет, нет, у меня – дочь!

Я оцепенел, пораженный. Португалов был поражен не меньше моего. Но билеты в автобус уже были заказаны, расчет уже получен, доплаты доплачены после трех лет работы в больнице. Я был тверд и ждал этих доплат. На то, чтобы сжечь стихи, оставалась у меня ночь и, конечно, не на природе, не на улице – где кто-нибудь выйдет и продаст. Но у меня была дезкамера, собственная дезкамера с хорошей тягой. Я приступил к сожжению. Оказывается, жечь на обыкновенном огне обыкновенную бумагу необыкновенно трудно.

Я провозился целую ночь. Вспоминаю два известных мне примера из классики, писателей-реалистов. Один – это Достоевский. Брошенные в печь на огонь деньги, миллион. Миллион ассигнациями или кредитными билетами, напечатанными на бумаге высших достоинств, на гербовой знаковой. Там пачка тлела в камине «Идиота», дезкамеры Достоевского, не менее часу, а то и больше, если их не помешивали кочергой. Кредитные билеты – бессмертны, и Настасья Филипповна ничем не рисковала, доводя до припадка бедного Ганечку. Кредитный билет в таком камине можно жечь час, да еще помешивать кочергой. Я подумал об этой сцене, поворачивая, измельчая в кусочки, мелкие крошки все, что было на дне дезкамеры.

Вспомнил я и другую сцену – Некрасова из «Русских женщин»: камин затопили и одни читали и бросали, другие бросали не читая.

В дезкамеру было опасно бросить что-либо не читая. И ясно, что огонь просто не берет моих стихов, пока сам я по кусочку не верну в огонь листки.

Пришлось поехать с тетрадкой, где было записано открыто два-три стиха. Это, хоть и просмотрят, не вызовет подозрения.

Главная же опасность была не в том, что я провезу или не провезу стихи, а в том, что мои попытки что-то спрятать, сохранить угадают профессиональные блатные и, получив разочарование от собственной попытки, передадут начальству с очередным доносом. Начальник передаст еще выше, никогда не рискнет пресечь эту караульную цепь, и моя тетрадка доплывет до Москвы, до центра. Все рассмотрят со следователем, криптографом, лупой и кое-что, если захотят, то найдут. Вот в чем был главный риск.


Отец мой[379] был человек тщеславный – церковный службист прогрессивного направления. В огромной дорожном чемодане заграничной марки хранился его архив. Там не было никаких тайных рукописей, был только ход наверх, отраженный чисто должностными копиями. Фотопортреты портативные, непохожие, но на это отец плевал – для показа гостям многочисленные фото, фото – портативный, удобный документ, [приятный] гостям.

– Вот я на пароходе на Аляске, вот я в богадельне Алеутских островов. Вот я с ружьем, целюсь в какую-то чайку…

По тайным правилам своим отец разрешал себе рыбную ловлю и запрещал охоту.

Никогда на эти фото я не мог смотреть [потом] без истерики, только в группе, только в куче родственников.

Заглядывал я в этот архив случайно и по просьбе матери. И не потому, что я не интересовался архивом.

Каждый раз на протяжении многих лет и до самой смерти моих родителей[380], я не успевал даже подумать [о них], как слезы подступали к гортани, и я плакал.

Вторая причина. Мать не один раз говорила, уже после смерти отца: «Оставь все, что, может быть, будет нужно».

Как решить, что оставить и что сжечь? Если сжечь, это значит – уничтожить. Эта причина – общая для каждого архива, для каждого прикосновения к чужой бумаге. Как решить, что сжечь и что оставить? Смелость архивиста или юриста… Сам уклонился от такого решения. В чужой-то жизни как решать, а в смерти и тем более. Словом, с отцовским архивом я сознательно тянул, как делают все, когда хотят уклониться от решения.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*