РОБЕРТ ШТИЛЬМАРК - ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
Дальше, за поместьем-госхозом, мощеный булыжником большак завернул в красивое старолесье. Лес был смешанный, явно грибной, манящий!
Придорожным соснам и ракитам с грачиными гнездами можно было дать на вид лет по триста, и никакая порча не коснулась этих деревьев — сюда не доходили промышленные стоки и газы. Снегу у корней оставалось мало, земля дышала и слегка парила; после легкого весеннего дождика запахло прелью и хвоей. Полторы версты по этой лесной дороге несколько утешили Ольгу Юльевну, а тут уж кучер свернул с булыжника влево, на подъездную аллею к имению Корнеево. По грунту колеса пошли мягко. Осталась позади одинокая сторожка с палисадником и хлевом. Показались службы: погреб: хлев, конюшня, дровяной навес, колодец-журавль. Заднее крыльцо небольшого, уютного дома с теплым мезонином. Приехали!
Дети усмотрели, что большой участок разделен на одичавшую парковую часть со старыми хвойными великанами и на собственно сад, где бросались в глаза изобильные, хотя пока и голые фруктовые деревья, цветочные клумбы и целые заросли кустарников-ягодников. Изгородь из колючего барбариса отделяла сад от огорода, граничащего с лесом.
В доме детям понравилось сразу.
Из сеней они попали в большую прихожую с железной печуркой (на всякий случай — что-нибудь согреть или просушить на скорую руку), дальше шла обширная столовая в три окна и с висячей люстрой, а из столовой вела дверь в детскую. Там стояли две застеленные кровати, а главное — уютное огромное кресло, куда можно было обоим забираться с ногами и слушать Конан Дойля на русском или Карла Майя на немецком.
Другая дверь из прихожей вела в спальню родителей, с окнами в парковую часть сада. Главными примечательностями дома были: пианино хорошей немецкой марки в столовой и красивая изразцовая печь, обогревавшая сразу все три покоя и топившаяся из прихожей. И еще очень радовала огромная застекленная терраса, примыкавшая к столовой. Дверь на террасу была еще по-зимнему заклеена, но конечно там, на такой великолепной террасе, и пойдет вся летняя домашняя жизнь Роника и Вики! Кухня отделена от комнат сенями. Нанята из соседней деревни, что в трех верстах, приходящая прислуга Дуня. Она сразу же показала хозяйке большую кухонную плиту, огромную деревянную лохань о трех ножках и обильную утварь, расставленную и развешенную по стенам. Кухню, оказывается, легко превращать и в баню, и в прачечную.
Все это было просто прекрасно! Но...
Чем больше радовались дети новому жизнеустройству, тем горше думалось о... прежних обитателях. Тут ведь тоже жили дети, а с ними кися, собака, может, и какие-нибудь комнатные пичуги... Лошадка у них тоже была, своя, любимая... Кажется, они были землевладельцами и заводчиками? Должно быть, мелкими: дом-то невелик и не роскошен, вещи уютные, ухоженные, но не богатые. Верно, люди любили свой дом, и террасу, и печь... Где они теперь?
Как слышали от папы, он здесь, по приезде, не застал уже никого — прежних владельцев успели «забрать и выселить». Так выразился по дороге кучер, человек тоже новый. Теперь здесь все новые: и начальник дружины Москвотопа военспец Вальдек, и его «помощник по рабочей части» Соловьев, занимающий верхний теплый мезонин, и сторож Корней Иванович Дрозд, поселившийся в домике-сторожке у подъездной аллеи, все — пришлые, чужие. Хозяева-же — где-то далеко.
Мимоходом дети разобрали, что мама будто вскользь вызнавала про все это у словоохотливой Дуни, вперемежку с вопросами о кастрюлях.
Оказывается, прежним владельцем имения Корнеево принадлежало в округе 500 десятин лесных угодий и кирпичный заводик у станции, а более состоятельные обладатели соседнего поместья, где теперь госхоз, приходились здешним хозяевам родственниками. Тех помещиков тоже «забрали и выселили». За что? Очень обыкновенно, «как они все — бывшие!» Впрочем, здешних «бывших» Дуня хорошо знала: люди, мол, хорошие. Мужиков особливо не прижимали, разве что рассчитывались с опозданием, когда самим приходилось туго насчет разных прочих платежей. Простые были, одной своей семьей за стол не садились, вечно кто-нибудь с ними трапезу делил, бывало, что и поважнее хозяев, а то заглянут и самые неказистые гости, из тутошних, — все равно, к столу зовут, запросто. Жили дружно. Барышня у них была очень красивая. Только гимназию в Москве кончила, домой сюда вернулась — тут-то их и забрали всех. И — выселили! Куда — Бог весть, разве мало развеяли народу!
Запомнилось это Роне: развеяли народу! Надо же так!
Но самой Ольге Юльевне уж не терпелось крупно поговорить с папой. Только не хотелось, чтобы разговор этот услышали посторонние. Дуню она отпустила пораньше. Никита устраивался в отдельной комнате около кухни. В прошлом эта комната, как потом узнали, называлась «людской».
Семья Вальдек наскоро отобедала за чужим столом, под чужой люстрой (своя осталась в Иванове). После первой трапезы на новом месте дети пошли обживать свое кресло. По следам заметили, что и в той семье это кресло служило именно детям и залезали они на него тоже с ногами. Наверное, тут выросла и та красивая гимназистка... Возможно, ее-то рост и отмеряли на дверном косяке: тут были отметки совсем низенькие, потом две выше, и одна — ближе к верхнему косяку, у притолоки.
Дети глядели на знакомые домашние одеяла и на свои подушки в изголовьях чужих кроватей. Вдруг Вика сказала:
— У нас ведь потом все это тоже отберут, правда?
Роня подтвердил;
— Конечно! И наши ивановские вещи тоже, наверное, отберут...
Этого требовала успокоенная детская совесть! Слишком тревожили ее следы чужого загубленного благополучия. Еще у Рони на языке вертелись слова: «и выселят нас отсюда тоже как тех», но вслух произнести такое он не решился, чтобы и в самом деле не накликать беды. Он помнил немецкую поговорку бабушки Агнессы: «ду золлст ден тойфель нихт ан дёр ванд мален», дескать, не малюй черта на стене (а то, мол, и в самом деле явится в дом)...
И когда из родительской спальни дошел до детской истерический мамин плач, Роня и Вика сперва было тоже приписали его родительскому сочувствию чужому несчастью. Ибо сквозило оно изо всех углов этого уютного дома! Наверное, и маму терзают муки жалости и неясного чувства стыда как невольной соучастницы большой общей вины...
Но плач Ольги Юльевны был непривычного тембра, сначала какой-то басистый, перешедший потом в капризный визг, не совсем даже натуральный.
Рыдания чередовались с возгласами:
— Как ты мог меня сюда?.. Как ты посмел?.. Что мне тут делать? Ведь я думала о Москве, о родных... А здесь даже вонючее Иваново вспоминается как Санкт-Петербург!...
Такая реакция была непостижимой! Среди всей этой прелести, отравленной лишь ощущением соучастия в грабеже добрых людей...