Дмитрий Фурманов - Дневник. 1914-1916
Как ухнет – как она рванет, как помчится, как помчится. Тут уж только подавай бог ходу. Не оглянется, прямо бежит. А «они», надо быть, не поняли, в чем дело, спервоначалу пальбу открыли. Потом перестали и загалдели что-то по-своему. Думаю, что поймали собачонку-то; а ежели поймали и письмецо-то любезное прочитали: наш взводный писать умеет, нашу роту не посрамит».
В офицерском вагоне– Господа, куда же вы идете? Этот вагон офицерский, идите, пожалуйста, взад, там есть еще вагон свободный.
– Нет, так что же нам?.. Куда же мы будем деваться с билетами-то? Надают сотню билетов, а сесть негде…
Вагон набит, как сельдяная бочка. Душно, накурено так, что дым колесом катится.
– Да не сюда, не сюда, господа. Кондуктор, это вагон офицерский? Офицерский, господа, он для нас.
Публика сначала останавливается, потом начинает пятиться задом и освобождает коридор. Хлынула с воли новая волна серых шинелей, и коридор в минуту был забит офицерами. Места было слишком недостаточно для той массы народу, которая расположилась в коридоре, – кто на чем: кто на тюке, кто на корзинке. Уборная была занята вещами, и умыться не было возможности. Перед Пасхой каждый вез в свою часть то подарки, то пасхальную пищу; у всякого были тюки, узелки, мешки с провизией. Одному офицеру не погрузили в Москве багаж, и он всю дорогу плакался, что нечем будет разговеться.
– Уж все сделали, знал, что обманут. При мне сложили на тележку, дождался, как и повезли. Эх, дурак, до вагона не дошел: выходит – повезли, а не довезли. Вот и разговляйся теперь!..
Ему соболезновали, давали советы, но всем советчикам уж было ясно, что Пасху встречать офицеру придется на сухую.
Я пристроился в крайнем купе, вошел, почти требуя себе места, и, следовательно, устроился; в вагоне всегда надо требовать, а не просить, потому что разгул совести и самосохранение там достигают предела: сидит какой-нибудь жук в углу, держит саквояж и уверяет, что тут еще сидит шестеро, что они временно вышли и проч., и проч. Не верь ему, не верь – непременно обманет!
Я не поверил и был прав. В купе было всего трое, вопреки доводам и уверениям о временно выбывших. Все офицеры, едущие из отпуска в свои части. Капитан, преждевременно расставшийся в 1905 году с университетом, все вздыхал о какой-то Лизе: «Эх, Лиза, Лиза… Ну и Лиза. Это вот так женщина, это я понимаю. Ну, огонь. Ой, Лиза, Лиза, Лиза.»
Он снимал, вернее, срывал фуражку и начинал водить по вспотевшей, увы, лысеющей голове. Офицеры были между собой хорошо знакомы, все на «ты», все замешаны в московских похождениях последних дней. Много у них было воспоминаний, много было нелегальных рассказов, тяжких вздохов, сожалений: «Нет, что ты мне толкуешь про Лизу, я вот тебе про Татьяну Павловну расскажу – это вот красота будет!..» Офицер таинственно придвигался к товарищу и полушепотом начинал рассказывать пошлую, перебитую, истрепанную быль о мимолетной встрече и жестоких последствиях, мало, однако ж, отравивших отчаянное воспоминание. «Коля, друг ты милый, знаешь ли ты, за что тебя полюбила Татьяна Павловна: не за рожу твою идиотскую, не за песню – за малиновый звон. Одни твои шпоры разбередили ее, знаешь, что любят эти Татьяны Павловны. Но не малиновый – земляничный всему венец, земляничному звону все покорятся, перед земляничным ни один не устоит». Поднялся спор: у кого звон мягче, обворожительнее, неотразимей. Потом вспомнили про спирт, про настойку, и пошла писать губерния! Перевернули чемодан, уподобили столу, водрузили две бутылки, нарезали сыру, колбасы. Через два часа они были жестоко пьяны и часто-часто выглядывали за дверь осоловелыми, мутными глазами. Там лежала молодая женщина. Они молча выглядывали туда один за другим, молча закрывали дверь и после этого неизменно причмокивали, словно после выпитой рюмки. Так, впрочем, было только сначала, после пришлось уговаривать. Страсти разгорелись, стыд был притуплен хмелем, смелости было по горло: они заговаривали с ней, что-то обещали, в чем-то уверяли, куда-то звали. Кончилось как полагается: один освинился на месте, другой на месте заснул, третьего подсадили наверх, и уже оттуда он оглашал вагон медленным, но сильным и баюкающим храпом.
10 апреля
Пришли в общежитие, поставили самовар, и втроем – старшая сестра-хозяйка, Кузьма и я – надувались часа 1^. Потом мы остались с Кузьмой наедине. Он вошел в настроение, начал неуклюже декламировать свои и чужие стихи. Между прочим, он сказал один прекрасный стих своего друга:
Березы плакали в саду,
Хрустели и звенели,
Кристальным вечером в саду
Мы рвали иммортели.
Знакомый сад заглох давно,
И ты увяла где-то…
До капли выпито вино,
Минувшее отпето.
Кузьма бродил из угла в угол и декламировал, и декламация была такая же неловкая, как неловки, неуверенны были его тяжелые, грузные шаги. А солнце всходило. От верхушек дерев из соседнего сада лучи порхнули к нам в окно и упали ржавыми полосами на полу и стене. «Поедем кататься! – вдруг предложил Кузьма. – Оседлаем пару и за Двину…» Перспектива была хороша, но так ломило ноги, так уходился и уездился я за день, что отказался. И было жаль. Утро было таково, что впереди была одна радость. И было зло на физическое бессилие, на уставшие, ноющие ноги. Но делать было нечего, остались, легли. Наутро, поднявшись часов в десять, отправились к себе. Куда? Конечно, на конюшню. Делать ничего не хотелось, да и солдатам надо было отдохнуть. Поехали мы с Кузьмой за город. По шоссе, к озерам, к лесу, к лугам. Там было зелено и сочно. В лесу привязали лошадей, прилегли на траву. Здесь Кузьма снова говорил стихи. Позже, в этот же день, я проехал по этой дороге верст на 6 дальше. Те же озера, тот же сосновый лес. Много автомобилей, много пыли, но в лесу – в лесу перелопались почки, и загустели их сочные зеленые головки.
13 апреля
Самого начала я не застал. Пришел я сюда работать в то время, когда уже закуплены были лошади, заказаны в Финляндии двуколки и сбруя, набрана часть команды. С первого же дня началась спешная, большая работа. Мы были заняты с утра до позднего вечера. Возились с лошадьми, гоняли в союз, закупали и забирали в складе все необходимое. Совершенно для меня новое, незнакомое дело: приходилось покупать столы, стулья, обороти, бочки, мазь, седла, кошму и проч. И когда я бегал по лавкам – ног под собой не чувствовал, а вечером, кончив закупки, еле дотащился к дому. Собрали первую половину: лошадей, фурманки, кипятильник, кухню – и отправили с Кузьмой. Я с инвентарем уехал дней на 6 позже. Приехал в Двинск, и сразу стало видно, что транспорт формировался наугад: отсюда не позаботились, по-видимому, дать никаких сведений, не очертили в должной мере предстоящей работы, не пояснили ни условия, ни форму работы. Транспорт не будет прикомандирован к дивизии, базой его будет Двинск. Работа будет такого характера: из какой-либо части извещают о необходимости транспортирования раненых; часть едет туда, другая – в другое место, третья – в третье и т. д. Словом, работа случайная и крайне подвижная, требующая здоровья, выносливых лошадей, более или менее здоровой команды, минимум 5 человек медицинского персонала. Оказались лишними офицерские и солдатские палатки – жить мы будем в квартире; оказались лишними кровати, столы, стулья – все это берется напрокат здесь же, чтобы на случай быстрого отступления не растерять, не бросить свои вещи. Затем о лошадях. Дали такую дрянь, что из 70 присланных безусловно годными оказались только 20 лошадей, остальные или будут отправлены на обозную работу, или совсем высланы. Попались и больные, и хромые, и полудохлые, совершенно негодные к усиленной работе, не говоря уже о том, что почти все они покованные. Из 15 человек прибывшей команды 7 человек пришлось положить в лазарет, а троих из них эвакуировать в Россию ввиду обострившегося туберкулеза. Команда – одно горе. Только уж молчат, а на работу совсем непригодны.