KnigaRead.com/

Вениамин Каверин - Эпилог

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Вениамин Каверин, "Эпилог" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Бубнов рассказывал живо, увлеченно, держался естественно и в своем обыкновенном потертом френче был больше похож на отставного генерала, чем на комиссара народного просвещения.

Гамарник и Эйдеман поговорили со мной — первый был нервно-красив, смертельно бледен, с огромными усталыми еврейскими глазами. Второй — высокий, плотный, стриженный ежиком, с осанкой атлета. Оба были в форме.

— Поэт? — насмешливо спросил Эйдеман. Я мрачно ответил, что пишу прозу. Помню, что они добродушно подшутили надо мной. Я нисколько не был обижен.

Начался ужин, и после первого тоста за здоровье хозяина начался тот обычный застольный разговор и шум, когда соседи, разговаривая, не слышат своих собеседников. Но чувство напряжения быстро нарастало — и по очень простой причине: хозяин молчал, а если к нему обращались, отвечал кратко и так, что пропадало желание продолжать разговор. Он был совсем не похож на прежнего Горького, который естественно оказывался в центре внимания, и не только потому, что любил рассказывать, — но потому, что его живой, искренний интерес к собеседнику согревал разговор. Однако в этот вечер было что-то незаметно, чтобы кто-нибудь из приглашенных интересовал его. Он молчал, и странным образом эта молчаливость распространялась вопреки усилиям Крючкова, который давно уже с рюмкой в руке, улыбаясь, обходил стол. Не знаю, о чем он говорил, останавливаясь то с одним из гостей, то с другим, но мне казалось, что он изо всех сил старается расшевелить вечер, не смущаясь тем, что кое-кто относился к нему с плохо скрытым пренебрежением. И расшевелил, может быть, потому, что почти все напились очень быстро. Бубнов, стуча ножом по тарелке, потребовал тишины и слегка заплетающимся языком стал снова рассказывать о ростовском театре, на этот раз в других, возвышенно-казенных тонах. После сладкого, когда подали кофе, якутка вышла из-за стола и, держась так, как будто, кроме Горького, в столовой никого не было, начала подробно рассказывать свою биографию, показывая ослепительно белые, широкие зубы. Если бы она осталась за столом, это было бы меньше похоже на спектакль. Тем не менее Горький слушал ее с интересом. Без сомнения, эта девушка была продемонстрирована с целью показать, какие перемены к лучшему произошли на Крайнем Севере за годы Советской власти. Перемены действительно произошли. Но в тот вечер благодаря усилиям Крючкова в этом можно было усомниться.

Потом, после кофе, когда встали из-за стола и перешли в гостиную, Никулин стал петь под гитару. Это было отвратительно, и не только потому, что он бесстыдно и даже, я бы сказал, похабно кривлялся. Смеялись, но не очень. Вдруг я уловил мрачный, из-под насупленных бровей, косой, затравленный взгляд Горького, блеснувший и погасший. Он вскоре ушел, ни с кем не простившись. Это было принято в доме, все знали, что в определенный час, после десяти, ему было предписано ложиться.

И как будто упала с плеч ноша, напряжение остыло, растеклось, когда он ушел. Гамарник, Эйдеман — давно уехали, остались Никулин, который в тесном кругу продолжал шутовски кривляться, пьяный Бубнов, якутка, кто-то еще.

Вскоре ушел и я. Тимоша, невестка Горького, проводила меня почему-то через кухню. Она была, как всегда, радушна и равнодушна.

3

В длинной речи Горького на съезде общее внимание было привлечено нападением на Достоевского. Мысль, с которой Алексей Максимович возился десятилетиями, была основана на его беспредметной ненависти к самой идее «страдания». В письме к М.Зощенко (25.3.1936) он писал: «…Никогда и никто еще не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остается любимой их профессией. Никогда еще и ни у кого страдание не возбуждало чувства брезгливости. Освященное религией “страдающего бога”, оно играло в истории роль “первой скрипки”, “лейтмотива”, основной мелодии жизни. Разумеется — оно вызывалось вполне реальными причинами социологического характера, это — так!

Но в то время, когда “просто люди” боролись против его засилия хотя бы тем, что заставляли страдать друг друга, тем, что бежали от него в пустыни, в монастыри, в “чужие края” и т. д., литераторы — прозаики и стихотворцы — фиксировали, углубляли, расширяли его “универсализм”, невзирая на то, что даже самому страдающему богу страдание опротивело, и он взмолился: “Отче, пронеси мимо меня чашу сию! ”

Страдание — позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтоб истребить».

Как ни странно, что-то ханжеское почудилось мне в этом нападении. Его очевидная поверхностность была поразительна для «великого читателя земли русской» — как подчас шутливо называл себя сам Горький: «С торжеством ненасытного мстителя за свои личные невзгоды и страдания, за увлечения своей юности Достоевский… показал, до какого подлого визга может дожить индивидуалист из среды оторвавшихся от жизни молодых людей XIX–XX столетий» (I съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934).

Между тем нападение на Достоевского было поддержано — и кем же? Среди других — кто бы мог подумать? — Виктором Шкловским.

Мои друзья, познакомившиеся с главкой, посвященной Шкловскому, нашли, что я изобразил его судьбу как достойную жалости, доброжелательного сожаления. Но что скажут они, узнав теперь, в какой форме Шкловский поддержал Горького?

«…если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, — говорил Шкловский, — как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира.

Ф.М.Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе как изменника» (там же).

Заслуживает ли это сожаления? В особенности если вспомнить, как много и с каким неподдельным (кажется) восторгом писал Шкловский о Достоевском впоследствии!

Второе предательство (иначе и не скажешь — потому что оно относилось к другу) — слова, воплощенные в формулу: «Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелял не вовремя и неверно понял революцию» (там же).

То, что Маяковский застрелился как раз «вовремя», — бесспорно уже потому, что его решительно невозможно было представить на этом съезде. Он принадлежал к времени «давно прошедшему», когда еще можно было «драться» в литературе. И подлостью было утверждать, что «когда Маяковский говорил, что он становился на горло собственной песне, то здесь его вина в том, что революции нужны песни и не нужно, чтобы кто-нибудь становился на свое горло. Не нужна жертва человеческим песням» (там же).

В самом деле! Кому нужны подобные жертвы? Не проще ли и безопаснее поберечь себя? Невольно вспоминаются слова Зощенко: «Литература — производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил» (Приложение № 11).

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*