Ирина Муравьева - Жизнь Владислава Ходасевича
И он ощущал себя Орфеем, пророком пушкинским, и все это тоже ощущали… О «Балладе» — ему передавали — потом говорили в городе.
Так все началось, словно помимо его воли. А решилось окончательно на встрече Нового года — но, конечно же, еще далеко не окончательно.
До этого он просто искал встреч с Ниной. Она усердно училась, посещала студию Лозинского по переводу в Доме искусств, потом бежала на Галерную, где Томашевский вел семинар по «анализу». Ходасевич поджидал ее на углу Конногвадейского бульвара, недалеко от советского памятника. Володарскому, которому уже успели вырвать бомбой живот, и он был завешен какой-то тряпкой. Ходасевич выступил из петербургской тьмы и спросил, не страшно ли ей ходить одной. Услышав отрицательный ответ, все-таки вызвался проводить хоть часть пути.
Он был все в той же описанной Шкловским потертой меховой шубе (брата Миши, вечного покровителя), в остроконечной (смахивающей на буденовку?) котиковой шапке. И Берберова увидела его тогда таким: «Он ходит легко, он выше меня, он худ и легок, и, несмотря на „Мишины одежды“, в нем сквозит изящество». А Николай Чуковский утверждал, что «она выше его почти на целую голову»!
Около «Астории» Ходасевич сказал: «Осторожно! Тут скользко» — и поддержал ее за локоть. Они зашли в маленькое кафе погреться, выпить кофе. Потом она пошла домой, отказавшись от проводов. И свои впечатления от этого, неожиданно вошедшего в ее жизнь человека описала потом так: «С первой минуты он производил впечатление человека нашего времени, отчасти даже раненого нашим временем и, может быть, насмерть. <…> Фигура Ходасевича появилась передо мною на фоне всего этого, как бы целиком вписанная в холод и мрак грядущих дней». «Несмотря на свои 35 лет, как он был еще молод в тот год! Я хочу сказать, что тогда он еще по-настоящему не знал ни вкуса пепла во рту (он говорил потом: у меня вкус пепла во рту даже от рубленых котлет!), ни горьких лет нужды и изгнания, ни чувства страха, который скручивает узлом все тонкие, толстые, прямые и слепые кишки человека. У него, как и у всех нас, была еще родина, был город, была профессия, было имя. Безнадежность только изредка, только тенью набегала на душу, мелодия еще звучала внутри…»
Ходасевич спросил Нину, где она встречает Новый год. Оказалось, что Всеволод Рождественский уже пригласил ее на встречу Нового года в Дом литераторов на Бассейной улице. Ходасевич отправился туда же. Они сидели за одним столом: Евгений Замятин с женой, Корней Чуковский, Константин Федин с подругой, Михаил Слонимский, Всеволод Рождественский, Берберова, Ходасевич. Берберова прочла свои стихи с такой строкой: «Жизнь моя береговая»…
— Что значит «береговая»? — вполголоса спросил Ходасевич.
— Значит боковая, не главная…
— Я не хочу быть береговым, — еще тише, чтобы никто больше не расслышал, сказал он.
И она подумала, что он уже вовсе не «береговой» для нее, но вслух этого не сказала.
Потом было 7 января — «русское Рождество», которое праздновалось в «Диске» (как много праздников было в тот год! — словно все понимали, что это уже в последний раз, что надо надышаться перед смертью), и они ушли в пустую комнату Ходасевича и просидели до утра у окна. «Какая-то глубокая серьезность этой ночи переделала меня», — пишет Берберова. И еще: «…не о нашем счастье шла речь, а о чем-то совершенно другом, в тональности не счастья, а колдовства, двойной реальности, его и меня».
А 13 января — бал-маскарад в Зубовском институте; нескончаемая череда праздников, словно призванная создать фон для их любви…
И даже злопыхатель Николай Чуковский вспоминал: «Нина вся как-то одурела от счастья, а Ходасевич посветлел, подобрел…»
Нина была как чистая страница: к ней пришла первая большая любовь. Но с Ходасевичем дело обстояло сложнее — он раздваивался, он чувствовал себя виноватым перед Нюрой, с которой были прожиты самые тяжелые годы. И наверное, он смотрел на все это тогда чуть-чуть иначе, чем Берберова, даже судя по письмам. Или чуть-чуть притворялся в письмах.
Вот что пишет он Нюре 15 января, подробно описывая вчерашний, не слишком приглядный праздник в «Диске» — следующий за маскарадом в Зубовском особняке:
«Милая Анюточка, вот тебе подробный отчет о вчерашнем дне и о нынешнем. <…> В 12 часов решил быть великолепным, надел карнавальный костюм и отправился вниз, на елку. Там был уже дым коромыслом: все пьяно. Пильняк, Кусиков, Пумпянская и жена Оцупа кричали, лезли с ногами на столы и проч. Комната Миши Слонимского опозорена окончательно Пильняком и… Губером, которого Миша, кроткий Миша, под конец выгнал вон. Зощенко спал на стульях. В углу Г. Иванов тошнился в Мишино полотенце. В залах кричали. Кусиков хотел читать свои стихи. Шкловский мешал. Было противно, пахло чекой (были двое) и спиртом. Я выпил два стакана белого вина с Н. Радловым и Наппельбаумшей, которая, дай ей Бог здоровья, сказала, что „папа просит прийти в понедельник“. Было мне очень холодно, ибо, переодевая сорочку, забыл надеть фуфайку. Было скучно. Часам к шести выяснилось, что кого-нибудь стащут в комендатуру и кто-нибудь кого-нибудь побьет. Барышни пищали. Лунц выпил 7 капель вина, ушел к себе и заперся. Я сказал барышням, что моя комната в их распоряжении. Берберова и какая-то раковина (студийка из „Звучащей раковины“. — И. М.) (не знаю ни имени, ни фамилии) пошли ко мне. У нас оказался такой же мороз, как внизу. Девицы сидели в шубах. В восемь они ушли, благословляя меня. Внизу в это время, как выяснилось теперь, действительно произошла-таки драка с участием Кусикова и чекиста. Все улажено, всех тошнит. <…> В 6 мы пошли с Берберовой обедать в ресторанишко Федорова. Сытно, не дорого, пусто. Вечером были у меня Лунц и Слонимский. <…>
Завтра утром иду со Шкловским за дровами. <…> Из Вольфилы в Раковину — за золотом и женщиной. Она очень мила, но чертовски психологична. Это вы все такие. <…>».
В конце января Ходасевич уезжает в Москву и пишет Нюре 25-го: «Слава моя велика и обильна, но порядка в ней нет» — денег из «Лирического круга» не платят. И в конце письма — как доброй старой жене, с которой собирается жить еще долго-долго: «Непременно купи дров».
31 января, не получая писем, он начинает волноваться:
«Милый маленький Пип (это прозвище — имя любимого Нюрой героя „Больших надежд“ Диккенса. — И. М.), ничего я не понимаю. Цел ли наш городок — или вы все провалились? Где твои жалобы? Где рукопись Форш? Где сплетни, обещанные Бернштейном (издатель и писатель. — И. М.)? Ни звука. Нет даже корректуры от Белицкого. <…>
В субботу у Лосевой Г. И. (Чулков. — И. М.) читал свой рассказ, я стихи. Ахали. Вчера занимался тем же у Пахомова. Ахали. Скучал, п<отому> ч<то> кроме ахов ничего путного. <…>