Ирина Ободовская - Роковая красавица Наталья Гончарова
В 1946 году, почти двадцать лет спустя после выхода книги П. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина», в Париже французским писателем Анри Труайя[104] в книге «Пушкин» впервые были опубликованы два письма Жоржа Дантеса к Луи Геккерну, уехавшему тогда в длительный отпуск за границу. Письма относятся к началу 1836 года. Они хранились в архиве Дантеса и были предоставлены Труайя, по его словам, потомками Дантеса. В них Дантес пишет, что он безумно влюблен в самую красивую женщину Петербурга и что она тоже его любит. Имени ее он не называет. Труайя пришел к выводу, что речь идет о Наталье Николаевне Пушкиной и, более того, что Дантес старался увлечь ее и сделать своей любовницей.
У нас в России об этой книге, а следовательно, и письмах стало известно год спустя. В письме к В. Д. Бонч-Бруевичу[105] 21 апреля 1947 года М. А. Цявловский сообщал: «Я даю еще очень интересный материал, извлеченный мною из вышедшей в прошлом году в Париже двухтомной биографии Пушкина, написанной неким Анри Труайя… В свою книгу Труайя включил ряд неопубликованных весьма интересных и даже, пожалуй, сенсационных документов, которые, конечно, должны стать известными русским пушкинистам».
Цявловский написал по этому поводу статью, напечатанную в «Звеньях» лишь после его смерти в 1951 году. В ней было почти все, что Труайя привел нового, относящегося к биографии Пушкина, и в первую очередь два указанных письма Дантеса. Приведем эти письма в переводе на русский язык Цявловский.
«Петербург, 20 января 1836 г.
Дорогой друг мой, я действительно виноват, что не ответил сразу на два добрых и забавных письма, которые ты мне написал, но видишь ли, ночью танцуешь, утром в манеже, днем спишь, вот моя жизнь последних двух недель, и предстоит еще столько же, но что хуже всего, это то, что я безумно влюблен! Да, безумно, так как я не знаю как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге и ты будешь знать ее имя.
Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив: поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому, что я знаю, что ты примешь участие в моей печали, но ради бога ни слова никому, никаких попыток разузнавать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, а я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, – это пытка ежеминутная. Любить друг друга и иметь возможность сказать об этом между двумя ритурнелями кадрили – это ужасно: я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного. Я уверен, что ты простишь мне это безрассудство, я согласен, что это так; но я не способен рассуждать, хотя мне это было бы очень нужно, потому что эта любовь отравляет мне существование; но будь покоен, я осторожен и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только ей и мне (она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревни); ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно когда она тебя любит!…Вот почему у меня скверный вид, потому что, помимо этого, никогда в жизни я себя лучше не чувствовал физически, чем теперь, но у меня так возбуждена голова, что я не имею минуты покоя ни ночью, ни днем; это-то мне и придает больной и грустный вид, а не здоровье… До свиданья, дорогой мой, будь снисходителен к моей новой страсти, потому что тебя я также люблю от всего сердца».
«Петербург, 14 февраля 1836 г.
Дорогой друг, вот и масленица прошла, а с ней и часть моих мучений; в самом деле, кажется я стал немного спокойнее с тех пор, как не вижу ее каждый день; и потом всякий не может больше брать ее за руку, за талию, танцевать и говорить с нею, как это делаю я, и спокойнее, чем я, потому что у них совесть чище. Глупо, но оказывается, чему бы я никогда не поверил, что это ревность приводила меня в такое раздраженное состояние и делала меня таким несчастным. И потом, когда я ее видел в последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе человеку, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне: я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана. Но прости, мой дорогой друг, я начинаю письмо с того, что говорю о ней; но она и я это нечто единое, и говорить о ней это то же, что говорить обо мне, а ты укоряешь меня во всех письмах, что я недостаточно распространяюсь о себе. Как я уже говорил, я чувствую себя лучше, гораздо лучше, и начинаю дышать, слава богу, потому что моя пытка была невыносима; быть веселым, смеющимся на людях, при тех, которые видели меня ежедневно, тогда как я был в отчаянии, это ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю…»
Не проанализировав должным образом эти письма, М. А. Цявловский сразу и безоговорочно сделал вывод: «В искренности и глубине чувства Дантеса к Наталье Николаевне на основании приведенных писем, конечно, нельзя сомневаться. Больше того, ответное чувство Натальи Николаевны к Дантесу теперь тоже не может подвергаться никакому сомнению. То, что биографы Пушкина высказывали как предположение, теперь несомненный факт». И крайнее раздражение Пушкина в этот период Цявловский объясняет тем, что поэт или «знал об объяснении Дантеса с Натальей Николаевной (от нее) или догадывался об этом».
Т. Г. Зенгер-Цявловская как-то в беседе с нами, когда мы были у нее, рассказывала, что после этих писем ее муж начал было писать книгу, в которой хотел «стереть в порошок Наталью Николаевну» (его слова), но не успел этого сделать.