Джон Рид - Вдоль фронта
Иногда мы останавливались на какой-нибудь небольшой станции. Группа хижин, минарет, населенные бараки и ряды глиняных кирпичей, обжигавшихся на солнце. Пестрые раскрашенные арбы на высоких колесах стояли в ожидании пассажиров. Шесть-семь покрытых чадрой женщин набивались порой в одну из них, задергивали занавеску, чтобы укрыться от любопытных взглядов, и, пересмеиваясь, уносились с шумом и бренчаньем в облаках золотистой пыли. Босые деревенские ханум[11], одетые во все бледно-зеленое, брели гуськом вдоль дороги, неся голых детей и кокетливо спуская чадры перед окнами поезда. У платформы были навалены яркие груды дынь, доставленные из внутренних областей: приторные сахарные зеленые и желтые дыни, которые пахнут, как цветы, и по вкусу не имеют себе ничего равного на свете. У станции старое дерево бросает изумрудную тень на крошечное кафе, где старые деревенские турки в тюрбанах и туфлях сидели степенно за кофе и нэргилэ[12].
Вдоль железнодорожной линии стояли на часах пожилые сгорбленные турки, негодные на передовые позиции – босые, в лохмотьях, вооруженные заржавленными кремневыми мушкетами и опоясанные патронташами с мягкими свинцовыми пулями, еще более древними, чем они сами. Когда мы проезжали мимо них, они делали патетические усилия принять военную осанку. Но вот в Адрианополе мы увидали впервые регулярных турецких солдат в их одинаковой военной форме цвета хаки, в крагах и в мягких шлемах германского образца, которые похожи на арабские тюрбаны и спускаются так низко на лоб, что магометанин может молиться, не снимая его. Они кажутся людьми добродушными, серьезными и медлительными.
Молодой крепкий пруссак, севший в Адрианополе, был им прямой противоположностью. Он был в военной форме «бея» турецкой армии, в большой шапке из коричневого каракуля, украшенной золотым полумесяцем, с лентой «железного креста» и турецким орденом Гамидие на груди. Его покрытое рубцами лицо казалось нагло-угрожающим, и он топал, как лошадь, расхаживая по коридору, бормоча время от времени: «Gottverdammte Dummheit! Какая глупость!» Первым делом, как только он ввалился, пристально посмотрел кругом и пролаял что-то по-турецки двум оборванным старым железнодорожным сторожам, переругивавшимся друг с другом на перроне.
– Чабук! Скорее! – выпалил он. – Свиное отродье, поторапливайся, когда я зову!
В испуге они быстро подбежали к нему. Он осмотрел их с головы до ног и скорчил гримасу, затем разразился отборной руганью. Оба старика отошли и, повернувшись, четко замаршировали назад, стараясь воспроизвести гусиный шаг и отдачу чести по прусскому образцу. Снова он оскорбительно заорал на них, и снова они с оробелым видом повторили маневр. И смешно, и жалко было наблюдать эту картину.
– Gott in Himmel! – закричал он, ни к кому в частности не обращаясь и потрясая в воздухе кулаками. – Видали вы таких скотов? Еще раз! Еще раз! Чабук! Бегом, черт вас побери!
Тем временем другие солдаты и крестьяне отошли от поезда и стояли кучкой поодаль, кротко наблюдая этот удивительный человеческий феномен… Внезапно от толпы отделился маленький турецкий капрал; он подошел прямо к пруссаку, отдал честь и заговорил. Тот, сверкнув глазами, покраснел до корней волос, вены вздулись на его шее, он приблизил свой нос к носу маленького человека и заорал на него.
– Бей эффенди…[13] – начал капрал. – Бей эффенди… – снова попытался он объясниться. Но «бей» краснел все гуще, наступал, все решительней, и, наконец, размахнувшись, по доброму, старому прусскому обычаю ударил его по лицу. Турок попятился, а затем встал совершенно неподвижно, уставившись без всякого выражения в глаза офицеру, в то время как на щеке его выступил красный отпечаток руки. Почти неуловимое, едва слышное дуновение ропота пронеслось по толпе, наблюдавшей эту сцену…
Всю вторую половину дня мы ползли по выжженной солнцем земле. Тихий, горячий воздух был тяжел, будто от дыханья бесчисленных поколений смерти. Сонная пелена смягчала вдали очертания. Жидкие посевы хлебов, разбросанные клочки земли, засаженные дынями, пыльные ивы вокруг деревенских колодцев, – вот и вся растительность. Изредка попадалось сельское гумно, на котором медлительные волы таскали по желтому хлебу тяжелые сани, полные смеющейся, галдящей молодежи. А однажды поле нашего зрения пересек колыхавшийся караван тяжело переступавших верблюдов, привязанных один к другому, с горбов которых свешивались громадные запыленные тюки; трое правивших мальчишек забавлялись с ними. На мили и мили ни одного живого существа и даже никакого следа человеческой жизни, за исключением развалин старых городов, покинутых с тех пор, как поредевшее население ушло в недалекую отсюда Малую Азию.
Однако эта область всегда была так же пуста и безлюдна, как и теперь; даже в могущественнейшие годы Византийской империи считалось разумной политикой сохранять бесплодную пустыню между столицей и селениями беспокойных варваров.
Теперь мы проезжали мимо воинских эшелонов. Английские подводные лодки парализовали в Мраморном море водный транспорт на Галлиполи, так что солдаты переезжали теперь по железной дороге до Бургас-Кале, а затем маршировали до Булаира. В двери вагона высовывались темные, простые лица. Оттуда до нас беспрерывно доносилось гнусавое пение дрожащих голосов под аккомпанемент резких звуков труб и барабанов. Другой вагон был полон арабами из пустыни на восток от Алеппо, одетых в просторные серые и коричневые бурнусы; их сухощавые суровые лица с дикими глазами стали еще напряженней от окружающей их гнетущей тесноты.
В Чаталдже лихорадочная деятельность. Маленькие поезда узкоколейной железной дороги, груженные орудиями и стальными бронями для траншей; груды инструментов, разбросанные вдоль складок холмов, и голые темные откосы, кишащие массой крошечных фигурок, работавших над постройкой траншей, на случай предполагаемого болгарского вторжения…
Солнце село за нашей спиной, согрев на мгновенье золотистым оттенком необозримые пустынные пространства. Внезапно спустилась ночь, безлунная ночь, осыпанная звездами. Мы двигались все медленней и медленней, бесконечно ожидая на разъездах, пока мимо нас не пронесется с визгом и пением воинский поезд…
К полночи я заснул и проснулся через несколько часов от того, что один из немцев тряс меня.
– Константинополь, – сказал он.
Я заметил темные очертания гигантской стены, когда мы с ревом проносились через неровную брешь. Направо внезапно скрылись полуразрушенные зубцы византийского мола, открывая море, обрамленное рябью волн у железнодорожной пристани. По другую сторону тянулись ряды высоких некрашеных деревянных домов, дряхло льнувших друг к другу над темными пастями узких улиц и громоздившихся хаотическими массами беспорядочных крыш по поднимающемуся холму старого города. Над всем этим внезапно возникли при свете звезд величественный купол грандиозной мечети, минареты, протянувшиеся к небу подобно громадным копьям, разбросанные массы деревьев на мысе Серай, с проблесками отвесной черной стены, некогда защищавшей расположенный на горе греческий акрополь, смутные формы киосков, ряд заостренных печных труб императорских кухонь и широкая плоская крыша дворца Старого Серай – Истамбул, жемчужины мира.