Джон Рид - Вдоль фронта
В воскресенье мы сели на катер и поехали вверх по реке к Воробьевым горам, стоя на которых, Наполеон наблюдал московский пожар. Вдоль реки купались прямо с берега люди, группы мужчин и женщин, и повсюду на холмах кишело невероятное количество праздного люда. Купальщики лежали, растянувшись на траве, бегали вперегонки, ходили большими ватагами с песнями между деревьев, а в маленьких ложбинках и на ровных местах раздавался дикий топот танцев под неуклюжие взвизгивания гармошек. Попадались там пьяные, разглагольствовавшие перед многочисленными слушателями или спавшие без сознания, с зажатыми в руках бутылками, и калеки, и юродивые, провожаемые смехом толпы, точно на средневековой ярмарке. Какая-то старуха в лохмотьях и с растрепавшимися по лицу волосами, хромая, спускалась с холма, подняв над головой руки со сжатыми кулаками, и истерически кричала. Мужчина и девушка с плачем колотили друг друга кулаками. На пригорке, заложив руки за спину, стоял скромно одетый человек, произносивший, очевидно, речь тревожно разлившимся под ним толпам. В воздухе чувствовалось отчаяние и мрачность, точно что-то должно было произойти…
Долго сидели мы в кафе на вершине холма, глядя на равнину, по которой река делала широкий поворот, в то время как солнце склонялось к западу за бесчисленными колокольнями и куполами золотого, зеленого, синего, розового и пестрых цветов четырехсот московских церквей.
И когда мы сидели там, издалека слабо и несвязно донесся до нас скачущий перезвон бесчисленных колоколов, вызванивавших ритм, заключавший в себе всю глубокую торжественность и сумасшедшую веселость России.
Константинополь
На пути к «городу императоров»
На прекрасных огромных спальных вагонах были прибиты медные надписи узорными турецкими буквами и по-французски: «Orient Express» (Восточный Экспресс), самый замечательный поезд на свете, который в доисторические дни, перед войной, пробегал из Парижа прямо к Золотому Рогу. На болгарской дощечке значилось «Царьград», то есть «Город Императоров», русские так же называют эту восточную столицу, которую все славяне считают своей по праву. А германская надпись напыщенно возвещала: «Берлин-Константинополь», – надменное пророчество тех дней, когда константинопольский поезд не заходил на запад дальше Софии и путь через Сербию еще не был открыт.
Мы находились в международной компании: три английских офицера в походной форме, назначенные в Дедеагач; французский инженер, направлявшийся по делам в Филиппополь; болгарский военный чиновник, ехавший на обсуждение статей договора с Турцией; школьный учитель, возвращавшийся в Бургас; американский табачник, совершавший коммерческое турне по турецким черноморским портам; черный евнух в феске и балахоне, сверкавшем поверх его обширных бедер и трясущихся колен; венская танцовщица из мюзик-холла со своим партнером, приглашенные в кафе-шантан на Пера; два делегата венгерского Красного Креста и около ста человек разных немцев. Был там особый вагон, полный старших крупповских оружейных мастеров, посланных на турецкие военные заводы, и два купе, предназначенных для экипажа подводной лодки, ехавшего на смену команде «U-54» – мальчики лет семнадцати-восемнадцати. А в соседнем со мной купе не переставая играли в бридж семь высокопоставленных пруссаков: правительственные чиновники, коммерсанты и ученые, ехавшие в Константинополь, чтобы занять посты в посольстве, в Режи, в «Оттоманском Банке» и в турецких университетах. Каждый из них был важным винтиком, точно пригнанным соответственно своему назначению в удивительной германской машине, уже начавшей работать для создания Тевтонской восточной империи.
Нам сопутствовала едкая ирония жизни нейтральных стран. Забавно было наблюдать, как старая привычка космополитического существования брала верх над всеми этими пассажирами. Какой-то железнодорожный кассир с чувством юмора свел в одном купе двух англичан с несколькими германскими посольскими служащими – они были безукоризненно вежливы друг с другом. Француз и другой британец непринужденно подсели к красивому австрийцу, и все вместе смеялись, вспоминая юношеские студенческие дни в Вене. Поздно вечером в коридоре я застал одного из германских дипломатов, болтавшего с русским учителем о Москве. Все эти люди активно участвовали в войне – на линии огня, так сказать, – за исключением русского, – а он, конечно, будучи славянином, был без предрассудков…
Но наутро англичане, француз и русский слезли, – место забвения ненависти и границ осталось позади, и мы неслись по угрюмой Турецкой империи.
Мелководная, сонная, желтая река Марица, окаймленная гигантскими ивами, вьется по бесплодной долине.
Громоздятся сухие, темные холмы, голые склоны которых лишены зелени; плоские равнины, потрескавшиеся под скудной выжженной травой; в изнеможении лежали разбросанные нивы; тут и там подымаются на сваях крытые помосты, на которых сидят, поджав под себя ноги, женщины в черных чадрах, с ружьями на коленях, чтобы отпугивать ворон. Изредка деревни – несчастные хижины, слепленные из глины и крытые грязной соломой, – группируются вокруг здания мечети и жалкого минарета. К западу рассыпаны по склону холма развалины крытого красной черепицей городка, безмолвного и покинутого со времен болгарской бомбардировки 1912 года, когда были снесены башенки двух минаретов. Разбитые остатки минаретов стояли особняком на опустошенном пространстве, отмечая место некогда существовавшей деревни или городка, следы которого теперь совершенно исчезли – так скоро эфемерные постройки турок вновь становятся прахом; но минареты стояли, так как освященные мечети разрушать запрещено.
Иногда мы останавливались на какой-нибудь небольшой станции. Группа хижин, минарет, населенные бараки и ряды глиняных кирпичей, обжигавшихся на солнце. Пестрые раскрашенные арбы на высоких колесах стояли в ожидании пассажиров. Шесть-семь покрытых чадрой женщин набивались порой в одну из них, задергивали занавеску, чтобы укрыться от любопытных взглядов, и, пересмеиваясь, уносились с шумом и бренчаньем в облаках золотистой пыли. Босые деревенские ханум[11], одетые во все бледно-зеленое, брели гуськом вдоль дороги, неся голых детей и кокетливо спуская чадры перед окнами поезда. У платформы были навалены яркие груды дынь, доставленные из внутренних областей: приторные сахарные зеленые и желтые дыни, которые пахнут, как цветы, и по вкусу не имеют себе ничего равного на свете. У станции старое дерево бросает изумрудную тень на крошечное кафе, где старые деревенские турки в тюрбанах и туфлях сидели степенно за кофе и нэргилэ[12].