Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Короче: для класса они были — не свои.
А я был — свой.
Это выяснилось сразу. И это было для всех тем удивительнее, что по привычной их логике я должен был примкнуть к «отличникам». Хотя бы потому, что у учителей я был любимчиком. В этом тоже не было ничего удивительного: московских моих знаний мне хватило надолго. Не затрачивая ни малейших усилий на выполнение каких-то там домашних заданий, я чуть ли не на всех уроках блистал правильными и даже красноречивыми ответами. Слушая меня, учителя расцветали улыбками, не скупились на пятерки и то и дело ставили меня в пример другим — нерадивым, ленивым и нелюбопытным.
Списывать я давал легко и охотно. И так же охотно участвовал во всех озорных ребячьих проделках: сбегал вместе с ними со скучных уроков («отличники» этого никогда не делали).
Участвовать в таких эскападах мне случалось и в Москве. Но там я делал это, чтобы не отставать от других, не выбиваться, не противопоставлять себя классу. Как я уже говорил, я был домашним мальчиком. Не паинькой, не Сидом Сойером, совсем нет. Но до сорванца Тома, на которого были похожи все наши классные заводилы, мне было — как до неба.
А тут я вдруг сам стал главным заводилой. И не в классном только, а в общешкольном масштабе.
Царственный жест военрука, сделавший меня командиром батальона, совершенно преобразил меня. Я стал просто другим человеком.
Поддерживая свою репутацию «неформального лидера», я даже отваживался на выходки, которые в других обстоятельствах рассматривались бы как проявления самого злостного хулиганства. Так, например, однажды во время большой перемены я оседлал мирно пасущуюся в школьном дворе козу и, подбадриваемый восторженными воплями малышни, совершенно ошалев от упоения этой новой для меня ролью неформального лидера, торжественно въехал на этой козе в кабинет директора.
Другому за это, наверно, сильно бы влетело. Но мне — отличнику, любимцу всех учителей, да к тому же еще и командиру батальона, — все сходило с рук. Легко сошло и это. Директор, криво улыбаясь, похлопал меня по плечу и сказал:
— Ну, ладно, будет. Пошутили, повеселились и хватит. Ступайте теперь на занятия.
Все эти выходки сделали мой авторитет непререкаемым. А редкостное сочетание в моем лице формального и неформального лидерства привело к тому, что я стал — в дополнение к своему высокому званию командира батальона — еще и редактором школьной стенгазеты, и главным в школе пионерским вожаком (не помню, как это тогда называлось: то ли председатель совета отряда, то ли еще как-то).
Воодушевленный этими новыми званиями, я был теперь заводилой и во всех официальных школьных, районных и даже городских мероприятиях: военных играх, субботниках, воскресниках… И так случилось, что неформальное мое лидерство всем этим — обычно довольно унылым мероприятиям — придавало тоже неформальную, живую, игровую окраску. За что пионерское начальство (уже не только школьное) очень меня ценило.
Однажды даже был такой случай.
Предстояло какое-то важное мероприятие: какой-то чуть ли не общегородской субботник. А у меня разболелось горло. Похоже было, что начинается ангина.
Маме моей на все мои лидерства — как формальные, так и неформальные — было наплевать. И с ангиной она, конечно, меня из дому ни при какой погоде не выпустила бы. О чем я и счел нужным предупредить высокое наше пионерское начальство. И вот представьте себе состояние бедной моей мамы, когда рано поутру, как раз когда она заставляла меня полоскать горло и пичкала стрептоцидом, явился посланец из школы с запиской от нашей старшей пионервожатой.
«Сегодня, — говорилось в этой записке, — состоится общегородской пионерский субботник. Присутствие на нем вашего сына имеет большое общественное значение. Убедительно прошу вас разрешить ему, несмотря на болезнь, принять участие в этом важном мероприятии».
Чем дело кончилось в тот раз, отпустила меня мама или настояла на своем, я сейчас уже не помню. Но выражение ее лица, когда она читала эту записку, помню хорошо. Это была сложная смесь противоречивых чувств. Там было и тщеславие: гордость сыном, присутствие которого на важном мероприятии имеет большое общественное значение. И растерянность: что же делать? Не разрешать же больному мальчику — с температурой — лететь сломя голову на какой-то субботник! И явное недовольство тем, что кто-то еще, кроме нее, заявляет свои права «на ее мальчика»…
На следующий год, в восьмом классе это увлечение пионерскими делами у меня уже прошло. Но заводилой я остался.
Теперь, правда, это мое «неформальное лидерство» приняло совсем другие формы.
Я был тогда влюблен в Маяковского. И этой своей влюбленностью заразил троих своих сверстников. В облике Маяковского нас привлекало все: и рост, и бас, и эстрадное остроумие — это его блистательное, как нам тогда казалось, умение одной репликой раздавить, уничтожить противника. Но наибольший восторг вызывал у нас самый ранний, футуристический период жизни великого поэта. Подростки, как известно, склонны к тотальному отрицанию, к нигилизму. Это, если угодно, неизбежная болезнь роста — «детская болезнь левизны».
Пятнадцатилетние гимназисты, описанные Гариным-Михайловским, были влюблены в Писарева, в его антипушкинские статьи. Мы, кстати, ими тоже увлекались. Нас восхищало остроумие, с которым Писарев разделывал под орех самого Пушкина.
Но футуристические скандалы молодого Маяковского заслонили в наших глазах даже и самого Писарева. Особенно нравилась нам блестящая внешняя, театральная форма их веселого юношеского бурления. (Да, именно бурления — иначе тут не скажешь: ведь в слове этом слышится одновременно и «бурлеск», и «Бурлюк».) Мы были в восторге от желтой кофты Маяковского, от его цилиндра, от собачки, нарисованной на щеке невозмутимого Бурлюка.
Вдохновленные всей этой театральностью, помноженной на всеобщее отрицание, мы вчетвером решили организовать нечто подобное футуристическому братству Маяковского, Бурлюка, Хлебникова и Каменского.
Прежде всего надо было придумать для нашего содружества какое-нибудь название. Сперва хотели назваться, — как и они, — футуристами. Но такое жалкое подражательство было нам не по душе. Мы хотели придумать что-то свое. И придумали.
Увы, придумка наша не слишком далеко ушла от великого оригинала. Мы решили назвать себя «перфектуристами».
В этом был двойной смысл. С одной стороны, это была как бы полемика с нашими великими предшественниками, с другой — продолжение их традиций: ведь возвращение из нашего времени назад, в прошлое — это было возвращение к ним, к нашим кумирам.
Но главное тут было не это. Главным для нас во всей этой затее было желание ниспровергать: издеваться, глумиться, крушить, уничтожать, сбрасывать с парохода современности.
Футуристы сбрасывали классиков — Пушкина, Толстого, Достоевского. Мы же метили в современников, в сегодняшних литературных кумиров, казавшихся нам жалкими и ничтожными в сравнении с нашими.
Однажды я услышал по радио Маргариту Алигер, которая читала только что ею написанную и ставшую вскоре знаменитой поэму «Зоя».
Тонким своим, пронзительным голосом она возглашала:
— Я б хотела написать про Зою…
И так — несколько раз.
Вслушиваясь в эту многократно повторяемую строку, я не сразу понял, что речь идет о героине поэмы — Зое Космодемьянской. Мне померещилось, что поэтесса ведет речь о том, что сперва ей хотелось написать это свое сочинение не стихами, а — прозой: «прозою». Я решил, что она просто поставила в этом слове неправильное ударение.
Через минуту-другую я понял, что ошибся, но сама ошибка показалась мне забавной. И в забавности этой я обвинил, естественно, не себя, а — автора поэмы. И тут же сочинил первую в своей жизни пародию:
Я хотела написать про Зою
Не в стихах, не в рифму, а — прозою.
Но за рифму — больше гонорар.
Так во мне проснулся певчий дар.
Пародия (точнее — эпиграмма) была глупая. А главное — несправедливая. Да по правде говоря, я вовсе даже и не думал, что поэтесса решила воспеть свою героиню в стихах, а не в прозе, ради повышенного гонорара. Я, кстати, даже и не был уверен в том, что за рифмованные строки платят дороже, чем за нерифмованные.
Все это было сказано просто так, для красного словца. Но само снисходительно-пренебрежительное мое отношение к современной поэтессе не было случайным: оно было рождено общей нашей снобистской уверенностью в том, что все великое, талантливое, настоящее было создано при жизни Маяковского и его друзей-соратников. Ко всем современным писателям и поэтам мы, опьяненные своим юношеским нигилизмом, относились примерно так, как герой-рассказчик знаменитого лермонтовского стихотворения к юным слушателям своего рассказа о Бородинской битве: «Да, были люди в наше время. Не то что нынешнее племя. Богатыри — не вы!»