Вениамин Каверин - Освещенные окна
Среди товарищей старшего брата, кончавших гимназию, и много занимавшихся и успевавших одновременно влюбляться, проводить ночи в лодках на Великой, решать философские проблемы века, Юрий Тынянов был и самым простым, и самым содержательно-сложным. Хохотал, подражал учителям - и вдруг становился задумчив, сосредоточен: писал стихи.
Гимназические друзья всю жизнь хранили его письма, стихи, его домашние и классные сочинения. "Даже короткая разлука с ним казалась нам невыносимой",- пишет в своих воспоминаниях Лев. После гимназии были разлуки не короткие, а долгие, бесконечные, вынужденные, роковые. Но дружба продолжалась. Брат посвятил Юрию свой первый научный труд. Юрий посвятил ему первую книгу - "Гоголь и Достоевский".
Синие тетрадки с белой наклейкой: "Ю. Тынянов. VIII "а" класс" -сохранились у Августа Андреевича Летавета, действительного члена Академии медицинских наук, в прошлом - известного альпиниста. Ему без малого восемьдесят лет, но его запомнившийся мне еще с детства смех звучит так же оглушительно-простодушно. Как и я, он пишет воспоминания - и каждая страница дышит душевным здоровьем, добротой, твердостью и трогательной верностью дружбе...
Обо многом передумал я, читая гимназические сочинения Тынянова. К семнадцати годам он не просто прочел, а пережил русскую литературу. Ему понятны и близки были трагедия Лермонтова, самоотречение Толстого. Он уже свободно владел крылатым знанием, основанным на памяти, которую смело можно назвать феноменальной.
Принимая творчество как бесценный дар, он отнюдь не думает, что оно ограничивается искусством или наукой. На первое место он ставит творчество сердца. Его любимый герой - Платон Каратаев, потому что он "обладает чем-то таким, что не дано Наполеону и Александру... Счастье его - в непрерывной творческой работе, претворяющей каждого голодного пса в носителя жизни".
Эпиграфом к сочинению "Жизнь хороша, когда мы в ней необходимое звено" взяты строки из "Мистерий" Гамсуна: "Я - чужой, я чужестранец здесь. Я -каприз бога, если хотите". Мысль, подсказанная эпиграфом, развивается: живая человеческая цепь движется по законам, ею самой для себя созданным. Но вот появляются люди, которые не желают "плясать страшный танец жизненной бестолочи",- мыслители, мечтатели, безумцы. Над мертвой машинальностью жизни задумывается Гамлет - и "с тех пор в цепи бытия кровь Гамлета передается от рода к роду; и последние потомки его названы страшным именем "лишних людей". Так перебрасывается мост между Гамлетом и Рудиным. Поучительно-благонамеренная тема неожиданно перевернута - "необходимое звено" оказывается уделом избранных. Возникает и утверждается идея несходства, право на несходство, которое иногда стоит жизни людям "со слишком глубокими, слишком ясными глазами". Но "пора понять, что эти чужестранцы, эти святые бродяги земли - необходимые звенья той жизни, к которой они приближают человечество, может быть, одним своим появлением".
Слишком глубокие, слишком ясные глаза были у Тынянова, и "право на несходство" обошлось ему дороже, чем можно было ожидать. Но он и не искал легкой доли.
Это не сочинения, это - признания. Нечего и говорить о том, как обдуманно, как обреченно решен в этих тоненьких синих тетрадках выбор жизненного пути. Читая их, можно в семнадцатилетнем гимназисте узнать будущего автора "Кюхли" и "Смерти Вазир-Мухтара".
2
Однажды летней ночью я долго не мог уснуть, прислушиваясь к голосам, доносившимся из садика бабаевского дома. Сестра Лена лежала в гамаке, Юрий Тынянов сидел подле нее, и хотя невозможно было разобрать ни слова - да я и не прислушивался,- мне невольно пришло в голову, что это один из тех разговоров, которые решают в жизни многое, а может быть, самую жизнь.
Я уже упоминал, что сестра жила в Петербурге, и в ее возвращениях домой для меня всегда было что-то волновавшее, значительное: Петербург, консерватория, студенческие концерты, на которых сестра выступала с успехом. Нельзя сказать, что она, как Лев, не замечала меня. Случалось, что мы разговаривали, и я, осторожно хвастаясь своей начитанностью, гордился и ценил эти редкие разговоры.
В семье она считалась умницей и красавицей, и я был искренне огорчен, когда она вышла замуж за студента П. Правда, студент был "политический" и даже сидел в тюрьме, но мне казалось, что этого все-таки мало, чтобы выйти замуж за такого скучно-серьезного человека, маленького роста, слегка сгорбленного, в очках, крепко сидевших на его большом, унылом, висячем носу.
История этого первого замужества сестры прошла мимо меня, помню только, что Лена была "бесприданница", родители студента - богатые мучные торговцы - были против брака, молодые где-то скрывались, приезжали и уезжали, иногда разъезжались. История была сложная, и по маминым участившимся головным болям, по ее сдержанному лицу нетрудно было заключить, что это была невообразимо сложная сложность. "Но, может быть, все кончится теперь?" -подумал я, очнувшись под утро от дремоты и увидев Юрия Тынянова и сестру, возвращавшихся из садика с тихими, счастливыми, точно хранившими какую-то тайну лицами.
И эта сложность действительно кончилась, но сразу же началась другая. Я понял это по обрывкам разговора между Юрием и старшим братом, который с удивившей меня откровенностью советовал другу не торопиться со свадьбой...
Но Юрий торопился - и свадьба состоялась в феврале 1916 года в Петрограде. Почему-то мама взяла меня с собой. С вокзала мы поехали в какую-то дорогую гостиницу, я понял это по движению веселого отчаянья, с которым мама назвала ее, усаживаясь в сани. Возможно, что это была "Астория" или "Англетер". Она повеселела, узнав, что свободных комнат нет, и, спускаясь по нисходящей - от самой дорогой гостиницы до самой дешевой,- мы сняли комнату в номерах на Петроградской, где баба с подоткнутым передником вошла не стучась и спросила - не нужен ли нам самовар? Вместо ответа мама с веселым лицом сунула ей оставшуюся с дороги французскую булку.
Мне не понравилась свадьба, которую устроил богатый племянник Софьи Борисовны Тыняновой, матери Юрия. Но еще меньше понравилась она молодым, которых я нашел уединившимися в нише, полускрытой портьерой. Они тихо разговаривали и, кажется, обрадовались, увидев меня. У них были усталые, скучающие, напряженные лица. Без сомнения, они с нетерпением ждали окончания затянувшейся, никому не нужной церемонии. На сохранившейся фотографии Юрий сидит, положив руки на колени, как провинившийся школьник, а по красивому лицу сестры видно, что она только что тяжело вздохнула. В нише за портьерой они ласково поговорили со мной, и я чуть не рассказал, что однажды нашел на полу в комнате сестры программу концерта, на которой острым, летящим почерком Юрия было написано: