Ирина Озерова - Память о мечте (сборник)
Я никогда
Я никогда не стремился
высечь нежность из камня
добыть огонь из воды
сделать из засухи ливень
И все-таки холод мне тяжек
ибо солнце было однажды
до краев наполнено ею
солон был мой хлеб или сладок
ночь была темна как и должно
Может, вся беда от познанья?
Я себя перепутал с тенью
как слова иногда заменяют
ночь и день единого цвета
К плачу долгому глухи люди
Никогда ничего иного
только высечь нежность из камня
и добыть огонь из воды
или сделать из засухи ливень
Дождь идет
я жажду
я пью
Это
Это совсем не красиво,
это нельзя прочитать,
это неведомо детям.
Это, пожалуй, не тайна,
это не зря восхваляют:
это – всего лишь нутро
двери наружной,
и все же: тянется палец к губам
и призывает к молчанью;
возле дверей под ногами
прошелестела газета;
за день, за месяц, за год;
снег, не растаявший в пекле,
в месяц морозный умрет.
Тужилось слово напрасно,
правда лгала, и ничто
ей не дало благородства.
«Видишь: солнце стоит так низко…»
Видишь: солнце стоит так низко,
ландшафт типичен – все в нем и вовне,
свет постоянен, словно во сне;
вдруг! Изменяется все вокруг – это
не существует, существует иное,
иное – в рассказе раненье сквозное,
долина в горах на закате пути;
еще можно двором проходным пройти,
еще можно окно распахнуть,
задержать насилье над солнцем, но —
свершиться истине суждено.
Это всё
Нет человека —
есть только люди,
нет стиха —
есть только поэзия, —
поэзия мимо проходит вперед,
не оставив строчек о неизвестном.
Есть люди, и если я говорю:
«Я люблю их», – я лгу,
но если я лгу, я все равно люблю их,
потому готов я правду сказать —
любую правду – об одном человеке.
Я утверждаю, что только они
делают камни камнями,
делают воду водою.
Они создают свой мир,
который им уготован,
ими будет он заселен,
и это сказано дважды.
Так фанты ложатся ближе
двусмысленности и смысла —
как люди.
Они не милы мне,
но сам я один из них:
это всё.
Комната
Движенью воздуха внимает ухо,
как о́рган слуха, как орга́н,
а перепевы спектра, словно трубы.
И окна этой комнаты, как губы,
жару, как птица воду в клетке, пьют.
Кровь этой комнаты волнует лето —
и ветер вопрошает ухо это,
и жаждет этот ненасытный рот,
когда закат, как кровь земную, пьет.
А я – ребенок пред органом света,
ловлю волшебной раковины звук,
но раковина падает из рук,
стоустым человечеством воспета.
И комната в закатный небосклон
Раскроется, как розовый бутон.
Рука
Моя рука бежит по дороге,
как голая пятипалая лапа.
Она возвращается к пауку,
паук говорит, что охотно
он ночует под сенью ажурных блузок.
Видишь – женственность
остановилась поплакать,
пусть рука успокоит ее мечтой.
Мне пригрезилась молодость.
Я лениво качался на водной глади
кожаных, первобытных мехов.
Предгрозовая медлительность
обещала отблески молний,
но мне было выдано прошлое
серой, скучной завесой дождя.
Я смастерил настил на террасе —
две черных доски на садовых стульях,
чтобы охотиться на паука.
Но слепой садовник смеялся.
И я бежал пятилапо направо —
к дому левого отца и налево —
к дому умершей матери, пока не проснулся.
Женственность осушила слезы
и рассмеялась.
Паук вынул скучную книгу
и спрятал женскую радость
меж пожелтевших страниц.
Рука продолжает, читая,
мой путь от первой строки.
Язык
Язык, наверно, выдумали птицы.
Я – слишком человек, чтобы летать,
я возвышаюсь над землей, как зданье, —
создание и выдумка земли.
Я – отблеск,
Что таится у стены
И вылетает призрачно из окон
прозрачной задней комнаты,
воняя почти любовью и почти дерьмом.
Я – дерево, родившееся в кадке,
я – птица в клетке, мной язык придуман,
а люди робко прячутся в словах.
Пространство
Мы среди сена и цветов
вдруг свет нездешний сотворили —
знамение безмолвной ночи
из комнаты не разглядеть
сквозь пыль бумажных занавесок
и шум горячечной попойки.
Мы были круглы, словно ядра,
перед травинками – ничтожны,
но больше молний шаровых
перед ничтожностью мгновений.
Рукомесло —
как рук останки —
мы отдавали нервам пальцев
и познавали тайны речи,
и блеск, и смех, и стон
пространства.
Узнали ночью мы,
что в доме
вдвоем остались,
остальные давно ушли,
одна бутылка с молчаньем
и другая – с медом
нас ожидали щедрым утром.
Останемся ли мы потом? Усладу
нам древесный шепот сулил: мир
здесь,
но рыбаки твердили,
что белокуры, молчаливы,
они прошли под парусами
над устьем бесконечных далей.
Полуостров
Я – потомок моллюсков,
вышедший к звездам из моря,
живу по чужим букварям
и доволен стойлом ослиным.
Могут люди крысами стать
с их любовью к ячменному полю.
Жадность влачу, как вериги,
преступая голод и жажду.
Если прилечь захочу —
надо мною пикирует буря:
человечности полуостров
обступают стихии жестоко;
там – другое: без предков,
без взлета от древних моллюсков —
только ракушка одна,
словно спящий скелет возле моря.
Сказать, подумать…
Реки знают, что вспять они не потекут
по возвышенным руслам, к вершинным забытым истокам,
реки знают значительно больше, чем люди.
Реки дань отдают удивительно плоской земле,
где моря и озера для них обещанье покоя.
И они, безвозвратно теряясь в конце,
никогда не кончаются – вот их великая сила.
Реки знают значительно больше, чем люди.
Видит их человек и находит забвенье
метафор.
А потом опускается ночь над стихом,
с отключившимся зреньем
поэт опускается в воду.
Но стремнина стремительна.
И, не погибнув на месте,
убегает к мерцанию
обетованной земли.
Он живет и не знает, живет ли.
У собственных стонет останков
и бессмысленно тянется к зеркалу, чтобы
сказать – где же, где я?
Подумать – каков я, каков?
Смерть дерева