Борис Костюковский - Жизнь как она есть
Там оставила я и первых своих друзей, и первых своих врагов, и Марата, и могилу матери, которую никогда не найти, и свою юность.
ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ЖИТЬ, ДВИГАТЬСЯ…
И началась новая жизнь в Монине, под Москвой.
В госпитале, после настоящей санобработки, меня посадили на носилки, закутали в белоснежные простыни. Несколько дней из-за чесотки меня вообще не одевали, а только укрывали простынями.
Врач Галина Филадельфовна, красивая, холеная женщина с живыми, любопытными глазами, прежде всего осмотрела мои ноги. Раны тут же промыли и наложили на них стрептоцидовую эмульсию, нисколько не жалея драгоценного бинта. Боже мой, какое несметное количество бинтов пошло на эту первую перевязку!.. С испугом и недоумением я смотрела то на сестру, то на врача, и они, не понимая моего состояния, то и дело спрашивали: «Тебе больно?» Нет, больно мне не было. Наоборот, через десять — пятнадцать минут наступило необыкновенное облегчение.
Вот теперь можно было жить и дышать.
Галина Филадельфовна (так до сих пор и не знаю, откуда могло взяться такое отчество, не от американского же города Филадельфия!) после всей этой процедуры взялась оформлять мою историю болезни: «Имя? Отчество? Фамилия? Год рождения?» Не знаю, как отвечать на некоторые вопросы: не помню, какой год рождения указан в характеристике из партизанского отряда. Когда пришла в отряд, я соврала, боясь, что меня не возьмут, будто родилась в 1924 году, а на самом деле я была с двадцать пятого. Мне это казалось прямо уголовным преступлением. Вот ведь беда: характеристику читала раза два или три, зрительно даже помню: «Пришла в отряд добровольно, была дисциплинированна, выполняла все задания командования, участвовала в боях и засадах, находилась в строю даже с тяжелым обморожением обеих ног, за что приказом по отряду имела поощрения и представлена к правительственной награде». А год рождения? Не помню, не помню. Галина Филадельфовна испытующе, как мне казалось, смотрела на меня и, не дождавшись ответа, ничего не написала в этой графе анкеты.
— Милая девочка, тебе же больше четырнадцати лет нельзя дать…
Она была очень ласкова, позже полюбила меня и очень заботилась; из дому всегда привозила мне что-нибудь вкусное: «Это мама испекла»; а когда меня перевели в другой корпус, продолжала навещать, как «свою», и я еще издали слышала ее обращение к сестрам: «Как моя девочка поживает?»
В общем, она, очевидно, думала, что меня просто где-нибудь подобрали партизаны, спасли мне жизнь, а теперь я, девчонка, придумываю себе военную биографию.
Сразу, со следующего дня, меня начали готовить к операции. Прежде всего необходимо было вылечить чесотку. Ежедневно медсестры натирали меня какой-то желтой, с серным запахом, ядовитой мазью, на меня уходила сразу почти пол-литровая банка. Назавтра купали и тут же намазывали снова, ежедневно меняя простыни. Меня такая расточительность мучила: столько хлопот доставляю!
Внимание ко мне было огромным. Со мной буквально нянчились, хотя я совсем не была требовательной, наоборот, чувствовала себя неудобно, не знала, как спрятаться от потока посетителей, особенно в первые дни, когда на меня просто приходили посмотреть врачи, сестры из других корпусов госпиталя, какие-то летчики, военные. Лежала я в палате одна: в госпитале почему-то не было раненых женщин и девушек.
Палата была маленькая, в ней стояли только две кровати, очень чисто, уютно и даже с комфортом: стенной шкаф, картина на стене, соседняя постель накрыта тюлевым покрывалом (!), а мое покрывало — на спинке кровати: в приемные часы им прикрывались мои ноги; на окнах — белые промереженные занавески.
До войны здесь был дом отдыха военно-воздушных сил, так все и осталось. Оказывается, и сейчас в двух или трех корпусах отдыхали летчики, они-то и стали приходить ко мне. Повезло же мне, честное слово, на такое количество славных молодцов. Сестры и Галина Филадельфовна начали даже «устанавливать порядок», как-то регулировать эти посещения. А меня, честно говоря, они бодрили, заставляли подтягиваться, все время быть «в форме».
Вся эта уж очень чистая обстановка, режим, питание, уход после партизанских землянок и шалашей, после моих «обителей» на санях и телегах, на плетеных носилках, даже после Антолиного «рая» казались необычными, роскошными и, главное, незаслуженными.
Однажды, когда в очередной раз меня нужно было мазать желтой мазью с серным запахом, с банкой в руке пришла очень красивая высокая сестра, похожая на киноактрису. Посмотрев на мое тело и раны, она испугалась, поставила на тумбочку банку — и в дверь. В дверях она столкнулась с Галиной Филадельфовной.
— В чем дело? — строго спросила та.
— Я не могу к ней притрагиваться. Это невозможно!
От оскорбления и обиды я заплакала (в душе-то я понимала, что заразная, чесоточная, но обида от этого не уменьшилась).
— Ах, не можете? — вспыхнула Галина Филадельфовна. — Тогда убирайтесь!
Вот как, оказывается, она умела разговаривать, милая и мягкая Галина Филадельфовна!
Через несколько минут в палату вошла другая медсестра, маленькая, невзрачная, Шурочка Котова. Возмущенная поведением своей подруги, она сама чуть не плакала.
С тех пор я никогда больше ту красивую сестру не видела. Ежедневно меня натирала, намазывала, купала, кутала в простыни только Шурочка. Завернет меня поверх простыни пикейным покрывалом, возьмет на свои тонкие, казалось, слабые руки и несет, как ребенка, в санпропускник, размещавшийся в другом корпусе. Не несет, а прямо бежит мелко и быстро, цокая каблучками. Я боялась: вот-вот споткнется и упадет.
— Не бойся, — говорила Шурочка, — я не упаду, ты только держись крепче за шею и прижимайся ко мне, я знаешь какая здоровая? Ого-го! Не гляди, что маленькая. Да ты и не тяжелая вовсе. Знаешь, каких мужчин я ношу? В три раза тяжелее тебя.
Я тогда весила около сорока килограммов. Бывало, потрогаю себя за спину — торчит острый позвоночник, посмотрю в ручное зеркало — цыплячьи ключицы, обтянутые кожей.
Через неделю чесотка моя исчезла. Вот тогда-то, в основном, и начались блаженные дни «приемов» и посещений летчиков.
Мне сделали операцию. Как она не походила на ту, в лесу, хотя по сложности, надо полагать, была такой же. Это была реампутация; меня еще «укоротили» на десяток сантиметров.
Забавно было то, что на правой ноге оперировала Галина Филадельфовна, а на левой — какой-то другой хирург, мужчина.
Операция проходила под общим наркозом, который я почему-то переносила очень тяжело. А как же там, в лесу, когда меня просто держала Соня, распяв руки и придавив тяжестью своего тела?