Борис Васильев - Картежник и бретер, игрок и дуэлянт
Правда, тогда я просто себе все объяснял. Мол, с Полиночкой давно не виделся, а она так стихи любит. И так огорчается, что свадьбу нашу перенесли. И ей будет приятно внимание мое. Потому с того и начал, что протянул ей исписанные пушкинским почерком странички. Но она неожиданно отложила их и глянула на меня:
- Как ты провел день четырнадцатого декабря?
- В полупоходе. Приказано было в полной боевой выкладке дальнейших распоряжений ждать.
- Я не о том, Саша. Это - как бы снаружи. А в душе твоей что творилось?
Не понравился мне тогда вопрос ее. Вам ведь тоже не нравится, когда на мозоль наступают.
- Злился, что выспаться не дали.
- И со злости мог приказать роте стрелять по своим?
- Присяга есть слово чести.
Я нахмурился и замолчал. Полиночка грустно улыбнулась и начала про себя читать строфы "Андрея Шенье". Думаю, щадила меня, давая время подумать и успокоиться.
...Стрелять по своим? Признаться, в такой телескоп я собственную душу тогда не рассматривал. Я был офицером, видел себя офицером и ощущал себя только им. А у офицера собственная душа муштрой и учением на второе место задвинута: на первом у нее - Государь и отечество, заботы, с ними связанные, а главное - защита и незыблемость. Офицерский корпус - цемент, блоки государственные скрепляющий. А душа собственная - так, для личного пользования, что ли. Для милых дев, дружеских попоек, карточного азарта, любимых лошадей да дуэльных барьеров, коли зацепит ее кто хоть из расчета, хоть ненароком. И все.
Все?..
- Он задолго все знал, - вдруг с глубоким вздохом сказала Полин. - Он предвидел, он все предвидел.
- Кто предвидел?
- Пушкин.
Мне было как-то недосуг разгадывать ее намеки. Я о своей, всем воспитанием искусно раздвоенной душе думал и ужасался, до чего же незаметно из нас механизмы делают, ежедневной муштрою все человеческое вытаптывая из сердец наших.
- Слушай, - сказала Полин.
И начала негромко читать:
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Всё ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли...
- Пушкин, - сказал я весьма туповато. - Так это же когда им написано...
- В этом все и дело, Саша, - озабоченно вздохнула моя Полиночка. - Сейчас лилипуты такими канатами его повяжут... Не его даже - гений его повяжут.
- Так когда же это написано!..
Я повторил с прежней тупостью, но в чем-то все же заколебался, что ли. Не с прежней уверенностью повторил.
- Знаешь, как должны называться эти стихи? - вдруг тихо сказала она. Знаешь как?..
Вскочила, бросилась к бюро и чуть скошенным почерком написала вверху, над пушкинскими, рукой его написанными строфами:
"НА 14 ДЕКАБРЯ".
И я... как-то опомнился, что ли. Из души моей гремящий офицер вдруг словно выскочил. Освободилась она от него. От всех уставов и наставлений, приказов и повелений. А главное, привычек, честь твою личную зачастую подменяющих. И я освободился вместе с нею. И как бы прозрел.
- Все понял, Полиночка. Все понял я. Для чиновников время есть, а для поэта - нет. Он выше времени и зорче его...
И как же я был благодарен за момент прозрения своего! Она же в человеческий облик душу мою вернула, из армейского мундира ее вытряхнув. В объятьях ее сжал, целовал, целовал...
Туман потом. Только шепот ее помню:
- А зачем нам свадьбы ждать, Сашенька мой?..
И мы не стали ждать венчанья...
Четыре дня спустя
Четыре дня спустя я возвращался в полк уже на перекладных. С "Андреем Шенье" в кармане и надсадной болью в душе. И места себе не находил от боли этой.
...Я изменил тоске своей. Не любви, нет, - любовь как была в ларце на дне сердца моего, так и осталась. Но не охранял ее больше свирепый и неподкупный цепной пес - тоска моя. Потерял я на нее право, перестал властвовать над нею и - предал оборону любви своей. За диванные ласки, за минутный взрыв страсти предал я свою Аничку, право потеряв на последнюю чистоту...
Спрiосите: а как же Настюхи, Варюхи, Машеньки, Глашеньки? Да просто другого круга коловращения эти. Не Аничкиного. А здесь - Аничкиного. Кузина любви моей в жарких объятьях моих была...
Помнится, пил я неуемно. В дороге пил, во всех встречных и поперечных трактирах, а на станциях - с особенным неистовством почему-то. Ожог души пытался остудить...
- Ваше благородие, банчок не желаете-с?
Смотритель спрашивает весьма вкрадчиво.
- Чего тебе?
- Лошадок долго ждать, а в тихой половине офицер банчок предлагает. Мирно и покойно время скоротаете.
- Банчок так банчок.
Вхожу, тоску свою волоча. Вижу: поручик конно-пионерского полка. Приятной обходительности.
- Куда поспешаете?
- Во Псков.
- Вам - на юг, мне - на север, - улыбнулся этот коннопионер. - Удобно метать, не правда ли?
- Да хоть сверху вниз, хоть справа налево. Что в банке, северянин?
- Пятьсот рублев не жалко?
- На все пятьсот под туза бубен.
...Не было уже у меня прав на мою червовую даму, не было. Чувство было, что предал я ее, а потому и о помощи ее даже думать не смел. Да я ни о чем тогда и не думал. В голове - вихри, как в снежном поле в стужу зимнюю, а в сердце - тяжесть. Тоскливая, как волчий подлунный вой...
- Нет вашего счастья, поручик. Ни в каком ряду нет.
- И еще полтысячи. Да на того же туза. Может, еще и догоню свою удачу.
- За счастьем гоняться - пустое занятие. Впрочем, воля ваша, поручик. Воля ваша, а карта - наша.
Верное слово сказал коннопионер: пустое занятие за счастьем гоняться. И оно от меня ускакало, и я от него ускакал. По разным тропам, по путям разным...
Потому, видать, и проигрывал легко. Ни куражу во мне не было, ни азарту, ни интересу даже. Как и лошадей у смотрителя. Может быть, если бы заржали призывно кони под окном, остановился бы я. Но кони не заржали, и коннопионер очередной банк у меня сорвал: везло ему в игре сегодня.
- Коль больше денег нет, так и игре конец.
- У меня пистолеты добрые. Ставлю по тысяче каждый.
- Не нужны мне пистолеты. Коннопионеры люди тихие.
- За пару тысячу!
- Нет, поручик, уж увольте. Своему слову я хозяин.
А в меня вдруг упрямство вселилось. Не кураж, не ажитация, а глупая упрямая обида. Будто бес в мальчишку безусого, отцовскими деньгами впервые зеленое сукно засевающего.
- Нет, так невозможно, невозможно так разойтись...
Бормочу, карманы обшаривая. В сумку зачем-то заглянул, хотя и знал, что денег нет уж ни бумажки. Мундир охлопал... А там - хрустнуло. И вытащил я из-под него пушкинского "Андрея Шенье". И на стол бросил: