Алэн Польц - Женщина и война
Позже я не раз собиралась вернуться туда, отыскать его - в голодные военные, а потом и мирные дни.
Мы с неизъяснимой силой жаждали мира. (Русские - нет, им нужен был Берлин. Они были победителями и наслаждались войной.)
Меня учили русскому языку - способом невероятно простым. Однажды утром, когда я выглянула в окно, мне сказали: "Зима". Я смотрела, не понимая, тогда один из солдат взял меня за руку, вывел на улицу, сунул мне за шиворот большущий комок снега и сказал: "Зима! Разуме?" Я поняла и с тех пор знаю, что это означает холод. Или снег? Неважно: "зима" для меня - это холодный снег за шиворотом.
Однажды они принесли какого-то пойла, разлили его по стаканам и сказали, что это надо выпить за здоровье Сталина; кто не выпьет до дна, тот враг. Не знаю, как я все это поняла. Думаю, я очень быстро усваивала русский. К тому же они знали несколько слов по-румынски.
Мы встали в круг, помню, я поднесла стакан ко рту и почувствовала, что в нем палинка. Я хотела поставить стакан, но они заорали; пришлось выпить до дна. От стакана крепкой палинки я уж точно должна была опьянеть. Янош обнял меня, отвел в уголок, усадил, и там, сидя сгорбившись, на корточках, я скоро заснула. Когда проснулась, я уже более или менее протрезвела. Меня не обижали. Я даже представить не могла, что меня могут обидеть.
Еще в Будапеште я видела плакаты, на которых советский солдат срывает крест с шеи женщины. Я слышала, они насилуют женщин. Читала и листовки, в которых говорилось, что творят русские. Всему этому я не верила, думала, это немецкая пропаганда. Я была убеждена: невозможно представить, чтобы они валили женщин на землю, ломали им позвоночник и тому подобное. Потом я узнала, как они ломают позвоночник: это проще простого и получается не нарочно.
Однажды кто-то из солдат отнял у югославского священника часы. Это были старинные, большие часы с римскими цифрами на циферблате, которые тот очень любил. Он пожаловался мне. Кажется, он говорил по-немецки, я его поняла.
Я ужасно разозлилась, пошла к русским, попросила его показать солдата, взявшего часы, встала перед ним и, обругав, потребовала часы назад. Там стояли другие солдаты, они смотрели и слушали, но во время всей этой сцены не промолвили ни слова.
Собственно говоря, общаться с русскими нетрудно. Кричать можно и по-венгерски. Часы священнику вернули.
Господи Боже, какая же я тогда была наивная! Я не знала, что их надо бояться.
Я еще и объясняла, что мы - дипломатический корпус, что мы экстерриториальны и неприкосновенны. Они поняли это буквально, обступили меня, смеялись, давали пощечины, пару раз стукнули (не очень сильно). "Видишь: какая же ты неприкосновенная?" В другой раз предложили встать на "экс-территорию". И с любопытством ждали, как у меня это получится.
Это не было шуткой. Они думали, что неприкосновенность - это нечто вроде благодати божьей, то есть, например, если тебя кто-то хочет ударить, рука его застывает в воздухе. А может, и не думали. За редким исключением они были атеистами и, к моему изрядному удивлению, антисемитами. Когда Фёрштнера обозвали жидом, я возмущенно на них прикрикнула, и они тут же унялись.
В отряде была и женщина, звали ее Надя. Однажды вечером она взяла меня за руку, отвела на кухню, мы как-то заперли дверь - наверное, завязали бечевкой. Она что-то крикнула по-русски в коридор, думаю, что-то вроде "оставьте меня в покое", согрела воды, помыла голову, вымылась сама, выстирала лифчик и трусы и так, мокрыми, надела их. Сначала, раздеваясь, она попросила меня разрезать веревочку, которой был завязан на спине ее лифчик, иначе она не могла его снять. Потом - потереть ей спину. Наконец, надевая мокрый лифчик, чтобы я снова завязала его веревочкой. "Посильнее!" подбадривала она меня, просила затянуть покрепче. Я опешила. Потом поняла, что она неделями будет сражаться вот так, натуго и жестко перетянутая, иначе не сможет двигаться, скакать верхом наравне с мужчинами: ведь она была кавалеристка и носила мужскую одежду.
Я не понимала, почему эту единственную женщину определили к мужчинам. Никогда не видела, чтобы с ней заигрывали или обнимали ее. Был с ними и мальчик или молоденький парнишка, которого вполне можно было еще назвать мальчиком, и он тоже был солдатом и сражался бок о бок с ними. С ним часто играли, шутили. Паренек был очень славный, иногда он играл и со мной, как самый обыкновенный ребенок.
Потом прибыл еще один отряд. Эти ели сырое мясо. Мясо было мороженое просто сырая, свежая свинина, замерзшая оттого, что лежала на морозе, в мешке, притороченном к седлу. Я не знаю, кто они были, говорили они не по-русски. Они угощали нас мясом, мы ели его с солью, и оно было вполне съедобное.
В нашей комнате висел вмонтированный в стену старомодный деревянный телефон, соединявший домики лесников с центральной конторой лесничества и друг с другом; он давно уже не работал. Я слышала, как один русский говорит другому: "Не робота". И когда однажды солдат из вновь прибывшего отряда поднял трубку, я сказала: "Не робота". Тогда меня окружили, схватили, хотели надавать пощечин. Думали, что я шпионка. Если я знаю по-русски, почему тогда делаю вид, что не знаю, а если не знаю, то откуда знаю эти слова? Вот так мы и жили.
В одно прекрасное утро нас всех собрали, дали телегу, в которую можно было сложить часть вещей, Мами тоже разрешили сесть в нее, но она отказалась: хотела идти с нами. Остальных, то есть нас, погнали с горы пешком, дав в руки какую-то бумажку. На листочке величиной с ладонь, вырванном из тетради в клетку, было что-то написано русскими буквами, что мы не смогли разобрать. Нас сопровождал русский солдат, верхом, естественно, а мы шли пешком. Когда мы спустились в Пустакёханяш, нас присоединили к группе побольше; впереди ехали двое солдат верхом, за ними - толпа мужчин и женщин, сзади - снова верховые. Так мы шли и шли, куда - не знаю, а потом к нам присоединился еще отряд.
Затем нас разделили: женщин - отдельно, мужчин - отдельно. Мы с Яношем переглянулись: наверняка гонят в плен. Мы подумали о Сибири, тем более что зима была суровая, снег жесткий, солнце светило и искрилось, сильно подмораживало.
Мы шли. Вернее, плелись толпой, по незнакомой дороге.
От Яноша я была отрезана. Почти никто не разговаривал. Отряд был довольно большой. Тех, кто не мог идти дальше и падал, забивали насмерть или пристреливали. Чаще всего падали старики, женщины, дети, они теряли сознание от усталости; все равно они не смогли бы идти дальше и скоро замерзли бы, даже если бы пуля не покончила с ними. Но эта смерть была верная. Я не знала, что мы движемся сквозь огневой рубеж.
Так мы шли до вечера. Мами уже еле-еле шагала. Мы тащили ее, подхватив под руки с двух сторон, бедняжка едва волочила ноги по земле, слезы лились из ее глаз ручьем.