AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Гена представил меня. Я увидел перед собой седого, очень тощего, практически невесомого старичка с крючковатым носом, да еще косоглазого. Он не пригласил сесть – светским обхождением здесь и не пахло. Хозяин деловито поинтересовался, что меня сюда привело. Я ответил в полном соответствии с правдой: «Желание увидеть живого классика русского футуризма». Он любезно улыбнулся узкими, язвительно поджатыми губами и прошел в комнату, старательно прикрыв за собой дверь. Через минуту вернулся, неся несколько пожелтевших брошюрок. Это были издания эпохи раннего футуризма – разного значения и ценности. Мы с Геной склонились над ними; поскольку тут никто не ожидал от меня ничего особенного, я без труда смог показать, что кое-что в этой материи смыслю. Но хозяину это было абсолютно безразлично. Он информировал меня, что книжки продаются – вся партия целиком – за 15 рублей. И что, если я пожелаю, он принесет еще одну порцию такой литературы. Единственное условие – покупать надо всё гуртом, предоставив выбор ему самому. Здесь и дала о себе знать пресловутая проза жизни. Я охотно принял бы участие в этой своеобразной книжной лотерее, но всё происходило в конце одного из моих первых приездов в Союз и деньги заканчивались. Без смущения я сообщил об этом хозяину – атмосфера кухни делала это вполне естественным. Тот кивнул головой и в знак того, что понимает и извиняет, посвятил нас в одно радостное для себя событие. А именно – недавно выпустили хрестоматию по литературе двадцатого века для студентов, где впервые за очень долгое время фигурирует и он. Правда, там допущена ошибка в тексте, но всё же… О, вот, пожалуйста… Худой старческий палец показал нам это место:
Дыр бур шил
Убещур
– Ну, конечно же, Алексей Елисеевич! – на лету поймал его мысль всезнающий Гена. – Ведь должно быть Дыр бул щил, Убещур!
– Вот именно – меланхолически улыбался последний авангардист, которого за эти «дыр бул щил» ругательски ругали два поколения критиков, видевших в довольно невинной фонетической забаве глубочайшее проявление упадка вырождающегося буржуазного псевдоискусства.
– Но всё же!
– Вот именно… Всё же…
Я смотрел на них сбоку: это была наглядная иллюстрация для учебника по истории русской литературы – классик давнего авангарда и его молодой преемник, склонившиеся над классическим авангардистским текстом, правда, несколько перевранным, но возвращенным читателям. Ситуация, полная значения – словно на моих глазах пульсировало время. Потом мы сердечно поздравили старого поэта и начали спускаться по выщербленной лестнице, слыша за собой лязгание засовов. Я чувствовал себя очень глупо – надо же, голь перекатная, не мог сыскать каких-то 15 рублей! Ведь я догадывался (Гена подтвердил), что он именно на эти средства – от продажи книг – жил. В его легендарной комнате громоздились кипы литературы – и абсолютные раритеты, и вещи любопытные, и полное барахло. Он спал на этих книгах, не исключено, что и в буквальном смысле. Заинтересованным лицам предлагал определенную их порцию – всегда по тому же лотерейному принципу, который признал неколебимым. Кручёных был хранителем, антикваром, душеприказчиком наследия авангарда. А также его частицей и символом. «И сами мы теперь уже гравюры» – писал Юлиан Тувим.
Опять-таки, какой бы мог быть удачный финал у всей этой истории, если бы в следующий раз я вернулся туда с деньгами и взял бы сразу три порции литературы. Но я не сделал этого, хотя и был обязан. Я откладывал визит, медлил, пока не услышал внезапно, что Кручёных скончался. В утешение мне остается – и в этом случае, понятно, с соблюдением необходимых пропорций – факт, что я видел живого сподвижника Маяковского. Вас же я хотел бы утешить маленьким примечанием: нарисованная выше печальная картина умирания первого русского авангарда была характерна для описанного времени. Потом авангардистская традиция ожила и теперь, особенно на эмиграции (но не только), исследуется весьма энергично (насколько творчески плодотворно – иной вопрос). Но сегодня Алексей Елисеевич чувствовал бы, что его взяла, и, быть может, как поздний Пшибось, демонстрировал бы миру вызывающую самоуверенность, что только он и всегда был прав. Правда, для этого ему надо было бы дожить до ста лет. Впрочем, я часто повторяю себе, а сейчас скажу и вам: в России нужно жить долго.
Третье фиаско постигло меня в среде абсолютно иной, почти (с некоторым допущением) молодежной. Я направлялся к небольшому дому, сопровождаемый любезным хозяином. Большеголовый, крепкий, ступавший легким шагом человека, привыкшего к физическому труду, Эрнст Неизвестный с лицом, черты которого выдавали восточное происхождение, излучал спокойствие и уверенность в себе. «Всегда тут около меня стоят!» – сказал он, указав на небрежно запаркованную возле дома черную волгу и маячившие рядом с ней фигуры. Фраза прозвучала как выражение сдержанного удовлетворения человека, которого власти надлежащим образом ценят. Самую большую комнату заполняли модели скульптур. Это были многофигурные монументальные композиции, которые неважно чувствовали себя в виде уменьшенных копий и в той толчее, в какой оказались. Неизвестный уже тогда имел репутацию видного скульптора-монументалиста, хотя ни один из его проектов не был воплощен. Репутацию эту укрепляло его военное прошлое (после одного из боев его сочли погибшим и его фамилия была высечена на памятном обелиске), а также гражданское мужество, позволившее ему спорить с Хрущевым и противостоять Шелепину. Я знал обо всем этом, но ничего не мог с собой поделать: скульптуры эти мне не нравились. Они казались слишком экспрессионистскими, «кричащими», перегруженными назойливой символикой. Возможно, потому, что незадолго до этого мне довелось увидеть лаконичные и очень выразительные работы Димы Сидура. Потом уже пришлось убедиться, что Неизвестный тоже может быть очень лапидарным, почти аскетичным. Но это было позднее. Отсутствие же восхищения скрыть довольно трудно. Однако внешне ничто доброго настроения не омрачало. Нас пригласили к столу. Кроме хозяев были еще какой-то иностранец и несколько молодых друзей скульптора, составлявших, как я понял, нечто вроде его свиты и клана.
Разговор протекал, как обычно, свободно и, так сказать, волнообразно. Сочтя сегодняшнее впечатление чем-то не слишком существенным, я выразил хозяину убеждение, что отсутствие его воплощенных в натуральном масштабе композиций обидно и для автора, и для его соотечественников, вкусы которых нещадно испорчены массовой скульптурной халтурой.