Михаил Новиков - Из пережитого
— Вы хорошо знаете, — сказал я им, что здесь около казармы, никто не придет ломать церковь или склад, а потому чего же ради все время ходить кругом и бить сапоги, когда можно просто просидеть и подремать спокойно свою смену.
После этого один за одним постовые стали спокойно сидеть и дремать на своей смене.
Усмотревши из сопроводительных бумаг обо мне, что я безбожник и не верую по-православному, комендант прежде всего распорядился каждую субботу, вечером, посылать меня для убеждения к священнику, в его дом. Но этот нумер не пошел дальше двух посещений. В противоположность варшавскому протоиерею, священник здесь был молодой, ражий, и больше всего любил свое хозяйство (у него было пять коров, две лошади, подтелки, и засевалось 5–8 десятин земли). Поговоривши со мной с полчаса, он сказал прямо, что ему не выгодно терять время на разговоры со мной. Что он больше всего мечтает не о правой вере, а о том, чтобы попасть на более доходное место.
— Мой товарищ по семинарии, — сказал он, — в Уральске, по три тысячи в год откладывает, а я здесь и трехсот не соберу. Народу здесь нет, киргизы магометане, а от вас, от солдат, как от козла молока, никакого доходу. А рассуждать об истине веры — это не мое дело, для этого у нас есть Государь Император, ученые богословы, митрополиты, профессора, а наше дело их слушать и не рассуждать.
Переговоривши с Лангутом, он отказался меня убеждать, сославшись на мою безнадежность, но водить меня в церковь вместе с солдатами настоял. И когда с осени начались занятия, в расписание было включено каждую субботу водить солдат в церковь ко всенощной. Мне приказывали становиться в строй и идти вместе с другими.
Но тут вышло новое, непредвиденное для начальства осложнение. Они не додумались до того, чтобы в расписании занятий подробно оговорить, что нужно каждому солдату делать в церкви, а из этого и пошли новые на меня наскоки и угрозы начальства. В церкви всегда получались такие картины: по ходу службы священник становился на колени, за ним грузно опускался комендант, а за ним горохом сыпались на пол и все солдаты, и я оставался один на ногах, как командир надо всеми поверженными, что, разумеется, приводило в ярость и попа, и начальство, перешептывались обычно и их «дамы». Мое поведение шло вразрез с установившимся этикетом службы и смешило солдат, а поделать со мною было ничего нельзя. Не стать же приказывать, как и что делать в церкви. Нагибаясь при земных поклонах лбом до пола, и поп, и комендант снизу вверх злобно ели меня глазами и делали знаки, чтобы я также стал на колени, но я делал вид, что ничего не замечаю и продолжал спокойно стоять.
А тут пошло и другое: у меня разболелись глаза, доктор положил меня в лазарет, но упорно не верил в мою болезнь и жаловался коменданту, что я симулирую, растираю нарочно глаза, чтобы и этим досадить начальству. В письме к родным я описал свое здесь положение и сделал всем характеристику, наподобие тому, как Хлестаков описывал тех, кто принял его за ревизора. Я не знал, что мои письма вскрывают, а оно было вскрыто на почте и передано коменданту. На другой день был праздник, и, когда рота вышла из церкви, комендант принял парад и, сверкая глазами, крикнул:
— Новиков, шаг вперед!
По обыкновению, он был под мухой и от него пахло водкой.
— Ты, что же это, пакостник, опять художеством занимаешься! — тыча мне под нос кулаком, заорал он. — Да я тебя!.. Да я тебя!.. — еле выговаривая, выкрикивал он, — завтра мы тебя расстреляем, вот там, за церковью, я здесь царь и Бог, у меня есть инструкция, и ты это знаешь!.. по 18-й статье!.. ты бунтовщик… изменник!..
Доругавшись до слез, пьяный комендант обратился за сочувствием к солдатам:
— А, братцы! Он, сукин сын, недоволен, что царь-батюшка 47 миллионов на коронацию истратил, у его, дурака, не спросился. Дурак он, братцы?!
— Так точно ваше высокоблагородие! — гаркнула рота!
— А что, у вас царь-батюшка удержал хоть грош из вашего жалованья себе на коронацию?!
— Никак нет, ваше высокоблагородие! Сполна получаем!
— Скотина он, братцы?!
— Так точно, ваше высокоблагородие!
Истощив все свое начальническое красноречие и язвительные названия по моему адресу, Лангут приказал Тугбаеву вести роту в казарму, а сам, присоединившись к группе женщин, вышедших из церкви, возбужденно стал рассказывать им о своем безвыходном положении.
— Вот, полюбуйтесь на московского художника, что прикажете с ним делать? расстрелять? У него дети, сироты будут! И так оставить нельзя!..
— В чем дело, капитан, вы расстроены, что случилось? — спросила его жена смотрителя лазарета, за которой здесь все ухаживали.
— Он про нас художества сочиняет в письмах…
— Ну это пустое, — сказала она, — в письмах мы все друг про друга пишем, и если их не читать…
— И если еще насильно не водить людей в церковь, — перебил ее купец Чернов, — то и от этого греха меньше бывает.
У купца этого был сын, гимназист, который незаметно для других выискивал случаи поговорить со мной то за казармой, то в овраге под крепостью и всегда передавал мне о том, как относится ко мне здешнее «общество» и кто держит мою сторону. И в этом отношении его отец был один из первых. Правда, «птица» я был небольшая, но так как, помимо пьянства, здешнему обществу нечем было жить, то по нужде приходилось интересоваться мной.
Глава 24
Царский день и чарка водки
В декабре эта история повторилась самым глупым образом. На Николин день был праздник войсковой части, расположенной в Карабутаке. С вечера были у всенощной, и я опять стоял над всеми молящимися, как командир, привлекая внимание «общества». На этот раз в церкви было все начальство и все частные, кто только жил в форту. Командир наблюдал за мной все время, и, когда посередине службы вместо Евангелия стали прикладываться к праздничной иконе Николая Угодника, я пошел вместе с другими и тоже приложился (с одной стороны, я хотел оказать свое усердие, а, с другой — узнать, какое впечатление это произведет на солдат и начальство). Командир быстро подошел ко мне и приказал идти за ним. На паперти он меня остановил и, приставляя кулак к моему носу, быстро, быстро стал меня бранить на все корки. Тут опять повторились угрозы и расстрелять, и зарубить меня шашкой. Мое усердие к Николаю Угоднику он понял как насмешку и рассвирепел до белого каления.
— Ты над нами смеяться! Ты нашу веру опровергать! — причал он в исступлении.
В это время был мороз до 30 градусов, а он был в одном расстегнутом мундире и без фуражки. Я начинал дрожать от мороза, но он, согреваемый вином, не чувствовал холода. К нам вышла одна любопытная барыня, его кума, и, точно обрадовавшись ей, капитан заговорил: