Софья Островская - Дневник
Затем еще происходят какие-то разговоры – полусобытия, полуоткровения, и Нина вдруг говорит:
– Ну, я больше не могу оставаться с вами. Мне пора.
Я удерживаю ее, прошу остаться.
– Нет, нет, я не могу, – отговаривается она.
– Но почему? – настаиваю я с удивлением и досадой.
– Я не могу больше. Я просто не могу, – ласково и чуть грустно отвечает она, целует меня, а я смотрю в ее великолепные глаза и думаю: «Как они светятся, Боже мой, как они светятся…»
Она медленно, оглядываясь, уходит за дверь, продолжая улыбаться мне, кивать головой.
Во мне большая и вяжущая тоска.
На вторник, 3 июля 1928 года
Такие отрывки:
Светлый служебный кабинет. За письменным столом – Бехтерев[231]. За ним – стена в картах, диаграммах. Стенные часы. Он немного грустный – какая-то résignation[232]. Я сижу около письменного стола, передаю ему какие-то бумаги. Он очень внимательно рассматривает их и меня и о чем-то долго говорит. Я не могу сейчас вспомнить темы нашей беседы: что-то об Институте, кажется, об Osty[233], об опытах. Но это наверное. Как в тумане, мелькает Л. Л. Васильев[234].
Другой кабинет – темный, массивный, красный, не служебный. За письменным столом двое: Г.В.Р. и Л.Л.В[235]. Я – напротив. Передаю им какие-то бумаги. Мне неприятно и странно, что не все бумаги попадают в их руки: часть их каким-то образом летит под стол – большая часть. Я наклоняюсь, стараюсь достать их с пола – мне все кажется, что, может быть, это моя неловкость? Но некоторые бумаги отлетают от моих пальцев, как живые, а некоторые, при вторичной передаче Г.В. и Л.Л., снова падают на пол. Мне неловко – у меня ничего не выходит. Г.В. изредка удивленно и неодобрительно посматривает на меня. У Л.Л. холодное и недружелюбно-безразличное лицо. Наконец я решаю уйти и издали кланяюсь им, возмущенно, но вежливо думаю: «Я надеюсь, вы потом поднимете эти бумаги? Они же имеют огромное значение для вас, а вовсе не для меня».
Большой зал (будто та квартира, где я провела детство, с той разницей, что посередине зала стоит деревянная установка – вроде перегородки, как на выставках картин). Я вхожу в зал с тягостной мыслью, что мне надо занимать разговором Л.Л.В., нашего гостя, который пришел к моему отцу. Отец занят в кабинете и поручил мне побеседовать с Л.Л. Он сидит в кресле у стены и рассматривает картины. Картин – множество, как в музее. Мне приходит счастливая мысль развлекать его осмотром картин. Я смотрю на стены… и прихожу в ужас. Всюду развешаны отвратительные, грубые, совсем новые полотна, слишком яркие и кричащие. Кажется, что их писали не художники, а мастера плакатов и выставок. Мне бесконечно стыдно и больно.
«Неужели все хорошее уже продано?» – думаю я.
Стыдно мне главным образом перед Л.Л. Он, наверное, думал, что в таком доме, как наш, найдет настоящие шедевры, а в действительности наткнулся на сплошную и дешевую безвкусицу. А кроме того, он совсем не должен знать, что мы разорены. Кто угодно другой, но только не он!
Я начинаю с ним говорить о чем-то – он молчит и продолжает смотреть на картины. Я слежу за его взглядом и чувствую, что мучительно краснею, – какая возмутительная мазня! Запоминаются: невозможно голубая вода какого-то темного пейзажа и невозможно розовая спина какого-то ню.
Вдруг в глубине зала я замечаю большое и прекрасное полотно итальянской школы, изображающее Св. Семейство и маленького очаровательного Иоанна Крестителя. Я облегченно вздыхаю – слава Богу, хоть что-нибудь из прежнего уцелело! Я стараюсь направить внимание Л.Л. на то полотно, но он упорно молчит и рассматривает другие объекты, скверные.
Незнакомая комната, заставленная платяными шкафами. Я с мамой и Марылей[236]. Л.Л., очень радостный и улыбающийся, уходит за шкафы и оттуда говорит:
– Ну наконец-то я могу вам показать мои достижения!
(Во сне я убеждена, что он почему-то археолог.)
Он выходит к нам и несет осторожно темно-красное одеяние, вышитое золотом.
Мы рассматриваем и восхищаемся.
Он снова уходит и возвращается с женским платьем без рукавов, с невероятно большим вырезом. Платье из парчи, прелестного голубого цвета с серебром.
– А это наша легкомысленная Польша, – смеется он, – видите, какая разница с целомудренной Русью! И век тот – семнадцатый.
Он куда-то уходит опять – кажется, за новым платьем, а я потихоньку и в шутку наряжаю в голубую парчу Марылю. Она хохочет и прелестно выглядит в этом костюме. Уже растрепаны волосы, и она почему-то меньше своего роста. Я показываю ее маме, любуюсь и называю Антика!
На 7 сентября 1928 года
Кладбище. Подхожу к могиле Нины. Могила совсем измененная, странная, чужая, с кривым крестом, с разбросанными кирпичами. От дорожки ее отделяет дощатый заборчик: объявления наклеены, афиши. Большое объявление – почерк Нины, синим и красным карандашами размашисто написано: «Я очень недовольна. Не то, не то, не то…»
Вижу, что портрет Нины исчез (в действительности на могиле нет никакой фотографии) и на его место повешен другой, совсем не похожий на Нину, – лицо в профиль, унылое, сердитое, растрепанное. Во сне мне очень горько, что на могиле такой беспорядок.
Ночь на 29.IX .28
Длинный и совершенно забытый сон о жизни и смерти татарского хана и о степи.
1. Простор степи, заходящее солнце, темные люди, кони, палатки, высокие травы (все – в темно-коричневых, красноватых тонах). 2. Мужское монгольское лицо, искаженное страданием, в странной островерхой парчовой шапочке. Немолодое лицо. 3. То же лицо, опрокинутое, страшное, посиневшее и напряженное, застывшее в неестественной позе тело, перекинутое через седло. Голова у стремян. Конь живой и черный.
Второй сон
Царская палата. Кремль. Красное сукно на полу. Крошечные решетчатые оконца. Скамьи у стен. Печь из пестрых изразцов. Стол, покрытый не то ковром, не то яркой тканью. У стола – царь Иоанн IV Грозный, с опущенной на грудь головой. Я – мальчик лет 13–15, кудрявый, в белом кафтане, в мягких, с загнутыми носами сапожках. Я – прислужник, стою у двери. Царь подает знак – открываю дверь и с древним поклоном впускаю в палату высокого и толстого боярина с рыжей бородой. Второй знак царя – подаю кубки и вино в тяжелом кованном жбане из серебра. Наливаю. Ощущение безумного страха, что могу пролить или подать не так, как нужно, и царь разгневается… Обхожу стол, наполняю кубки. Чувство неминучей и страшной опасности – близости смерти – растет. Опущенными глазами слежу за своим шагом – лишь бы не споткнуться. Вино налито. С огромным облегчением отхожу к двери. Мне радостно и весело: все сошло хорошо. Третий знак царя – ухожу из палаты.