Софья Островская - Дневник
Он грустно глядит на меня и медленно, понурясь, уходит к ледяному кругу.
Все спутывается.
В ночь на 8 февраля 1928 года
Нам с мамой приснились почти одинаковые сны. Записываю сначала мамин – по ее карандашной записи:
«В большой комнате два возвышения – вроде надгробных памятников. На них положены большие пылающие угли. На одном возвышении, под углями, лежит Сонечка. Видна только головка, черненькая, с полузакрытыми глазами. Я стою рядом с живой Сонечкой и смотрю на головку лежащей – и вижу, что глаза полуоткрыты и вращается зрачок. Я в ужасе говорю Сонечке живой: “Зачем я насыпала горящие угли в 5 часов, а не в 9 часов. Еще четыре часа она была бы со мною”. Страшная тоска в груди. А Сонечка говорит: “Нет – именно и надо было насыпать горящие угли – 5 часов – это лучший час для огня”!»
Мой сон:
На постаменте, похожем на алтарь, на надгробный памятник, лежу я, нагая, на собольем меху. На моей голове сверкающая диадема – вид старинного кокошника, сплошь усеянного драгоценными камнями. Я, вторая, в будничном темной платье, стою рядом, вместе с Лидией Егоровной, и смотрю на себя, первую. Я думаю: «Какая она хорошенькая, розовая, веселая – не похожа на меня». Но лица у нас совершенно одинаковые. Лидия Егоровна протягивает мне тонкий белый вуаль, и я покрываю им медленно тело меня первой. Все ощущения переходят в ту, которая лежит на меху. Я чувствую движение вуали, вижу свои руки, руки второй, натягивающие вуаль, смотрю сквозь тюль на Лидию Егоровну. В душе какое-то огромное сожаление, печаль, тоскливость, боль. Все кончилось. Я опускаю веки и во сне – засыпаю. Я, вторая, ухожу на цыпочках и говорю Лидии Егоровне: «Ну вот и все! Давайте зажжем огни. Плакать не нужно. Она, может быть, и жива. Ведь вся ее жизнь – нарочно».
На 27 июня
Моя комната. Вечер. Пришел Николай Сергеевич и дарит мне большую бархатную шкатулку, наполненную письмами и вещами Нины. Я ставлю ее на диван и, стоя, открываю ее. Он сидит в кресле. В шкатулке – ленточки, искусственные цветы, обрывки тканей и целая груда писем. На конвертах почерк Нины. Письма адресованы Н.С. и, кажется, частично мне. Во мне – огромная благодарность ему, что дарит мне эту ценную память о покойной, и большая нежность и растроганность, что сейчас, кусочками, узнаю ее прежнюю, неизвестную мне, жизнь. Беру один длинный, очень толстый конверт – вынимаю оттуда письмо и прелестную вязаную кофточку – вроде спортивной майки – из чудесного тончайшего шелка сиреневого цвета. Я обрадована и думаю: «Возьму это себе – ведь ей это уже не нужно!» Но потом вспоминаю, что именно в этой кофточке она, должно быть, умерла, что на шелку остался ее последний смертный пот, что это зараза, и если я надену, значит, умру так же, как она… Я снова вкладываю кофточку в конверт, закрываю шкатулку. Дальнейшее ускользнуло из памяти. Продолжение такое:
Поезд. Толпа пассажиров. Вся наша семья куда-то едет, будто бы в Москву. Вагон широкий, сумрачный, без купе – вроде салона. Я сижу на низеньком ящичке (а может быть, это скамейка?) под окном, спиною к окну, на мне беленький батистовый платок, на коленях я держу шкатулку, подаренную Николаем Сергеевичем. Мне весело, я много шучу. Через вагон беспрестанно проходят юные и очень развязные девицы, хохочущие, легкомысленные, дурного тона. Я знаю, что это жены каких-то заключенных, которые идут в тюрьму, чтобы кому-то дать взятку. Я пытаюсь отговорить их, убеждая, что они сами сядут, но они все время смеются и отвечают мне грубо и дерзко. В вагоне страшный шум – и смолкает он только тогда, когда кто-то оповещает, что идет старший контролер.
Следующая сцена повторяется подряд несколько раз:
Все в смятении. Некоторые прячутся, некоторые затихают, а другие стараются быть незаметными, словно их на самом деле и нет. Глубокая тишина. И издали – из другого вагона – долетает страшный и пронзительный свист. В жизни такого никогда не слыхала. Это старший кондуктор оповещает, предупреждает о своем приближении. Наконец он входит – широкий, тучный, молчаливый – в форменном пальто с блестящими пуговицами и широкополой шляпе. В руке у него связка громадных ключей, которыми он ежеминутно потрясывает, и они звенят и грохочут. Лицо его отталкивающе: широкое, желтое, с маленькими, дико сверкающими глазами, раздавленным носом, вывороченными и сжатыми губами. Он напоминает страшных китайских божков зла. Он на всех смотрит – пытает глазами. Я знаю, что он ищет тех, кто едет неправильно. Я спокойна, но робею перед ним, хотя билеты у меня в исправности.
(Снова обрыв.) Москва. Двор католической церкви. Мама приказала мне и Эдику найти тетю. Мы ищем и находим ее на скамейках, поставленных почему-то во дворе против церковного входа. Тетя полная, хорошо выглядит, прекрасно одета, как одевалась раньше. Она встает, идет к нам, улыбается. Белые перчатки и молитвенник.
– А за мною madame Ваннэ! – говорит она.
Мы с братом оглядываемся: со следующей скамейки поднимается подруга тети, m-me В[аннэ], мы смущенно с ней раскланиваемся и передаем ей приглашение мамы пить чай. Она почему-то очень изменилась – страшно выросла – и видом и низким голосом напоминает старуху княгиню Минеладзе. В этой части сна мы с Эдиком – дети, подростки. (Снова обрыв.)
Какая-то незнакомая квартира в Москве, куда мы недавно приехали. Комнаты небольшие – всюду еще не разобранные вещи, узлы, чемоданы, сундуки. В столовой мама угощает чаем тетю и Ваннэ. Мне кажется, что кто-то звонит – я выхожу в крохотную темно-красную переднюю, отделанную орехом, с тусклыми и темными зеркалами. Там стоит Нина и улыбается мне. Мы с ней целуемся – я так рада, что она пришла, я же знаю, что она была мертвой. Мы стоим против зеркала: мимоходом я отмечаю, что мы с ней не отражаемся в нем. Откуда-то берется Николай Сергеевич, и во все время он сидит (или стоит?) где-то в стороне, не мешает нам и молчит.
Я усаживаю Нину на ярко-красную тахту – мы беседуем, говорим очень много. В передней горит красная лампочка. Я открываю бархатную шкатулку.
– Смотрите, – говорю я, – вот все ваши письма и ваши мелочи, мне их нужно вам отдать.
– Нет. Это ваше, солнышко. И я так счастлива, что это именно у вас, и только у вас.
Она целует меня, гладит руками и вдруг протягивает руку за мою спину и что-то берет.
– Это я вам дарю, возьмите, дорогая, – говорит она и протягивает мне смешную маленькую куклу – карикатуру на старика и младенца, чудесно сделанную, и длинный небольшой букет из очень ярких, странных и бесконечно прекрасных цветов.
Затем еще происходят какие-то разговоры – полусобытия, полуоткровения, и Нина вдруг говорит: