Дмитрий Быстролётов - Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 4
Петр Андреевич из-за знания языков был назначен на десять лет чрезвычайным послом в Турцию, где в Семибашенном замке просидел восемнадцать месяцев в подземелье на цепи (за это на гербе семь башен с полумесяцами), а затем был послан Петром в качестве «министра госбезопасности» в Неаполь к сбежавшему сыну Петра царевичу Алексею, уговорил сожительницу Алексея завлечь царевича в Петербург, за что обещал ей в мужья своего сына Петьку, известного красавца, и 14 деревень в придачу: поэтому в гербе помещена падающая башня с пятиконечной золотой звездой.
Толстой занимал руководящие «княжеские» должности в государстве (сенатор, действительный тайный советник, президент Коммерц-коллегии и начальник Тайной канцелярии [столб с короной]) и, наконец, возвёл на престол супругу Петра Екатерину, за что и получил графское Российской империи достоинство (на гербе маршальский жезл на горностае).
На одной из башен с полумесяцем торчит закованная в латы рука с золотым пером — это указание на дипломатическое искусство Толстого (перо) и на его твердость (латы), ибо он узнал, что посольский дьяк Тимофей хочет с казёнными деньгами перебежать к туркам, запер его и отравил. В донесении царю Петр Андреевич это изложил так: «Бог мне помог об этом сведать, я призвал его тайно и начал ему говорить, а он мне прямо объявил, что хочет обасурманиться. Я его запер в своей спальне до ночи, а ночью он выпил рюмку вина и скоро умер: так его Бог сохранил от всякой беды». Серебряные и голубые крылья означают высокий полёт ума. Французский посланник Капредон писал о Толстом: «Он — умнейшая голова России».
Конечно, я слушал Шавцовас большим интересом. Вспоминал мерзкий девиз, о котором я когда-то не раз думал в Константинополе и Суслово: оказалось, что он принадлежит другому Толстому, организатору почтового ведомства в России. В детстве я не интересовался геральдикой и спустя много лет мог кое-что забыть и перепутать. Но разговоры с Шевцовым и его любовное описание исторических подробностей вдруг воскресили старое и возбудили чувство гордости. И странно и глупо это или нет, но я увязал чувство связи со славными предками с гордостью за Шёлковую нить. Я должен быть достойным своего имени!
Уверенность в своих силах так вскружила мне голову, что вдруг вспомнилось, что я совсем не Быстролётов, что в КГБ лежат тому доказательства, и в случае выхода в свет моих воспоминаний я буду иметь шумный успех у нас и за границей, и вот тогда смогу обратиться в архив и получить соответствующие справки: войду в литературу и общественную жизнь не как никому не известный мемуарист, а как писатель, достойный громкого имени, которому не стыдно сесть рядом со своими именитыми предшественниками.
Книги «Превращение», «Пучина» и «Человечность» обошли редакции всех московских толстых журналов: разумеется, к печати их не приняли, но оценку дали самую лестную в виде засаленных и протёртых страниц: видно, что читало множество людей и читало запоем, при этом жуя бутерброды и попивая чай.
Я поверил, что торжество близко. Со мной случалось столько необыкновенных поворотов судьбы, почему бы не случиться и этому? Мне, именно мне, суждено первому громко крикнуть на весь мир страшную и захватывающую правду!
Но… Но это было беспочвенное идеалистическое увлечение. Идеологическая надстройка не может измениться без изменения породившего её основания.
В последующие годы как реакция на отступление во внутренней политике в стране возник самиздат, то есть подпольная рукописная литература, издаваемая самими авторами, их поклонниками и единомышленниками. Я решительно отверг этот путь: моё дело — не поиски дешёвой известности и не мелочные уколы. Пока что должен молчать не только Толстой, но и Быстролётов — оба они гордые люди и с заднего хода к читателю не пойдут! Ничего!
Я хочу громко сказать своё слово только тогда, когда Сталина и его беззакония будут судить всенародным открытым судом, спешить мне некуда, я вечен и дам свидетельские показания из гроба и со страниц своих воспоминаний крикну правду. Поэтому немедленно принял меры к тому, чтобы в чужие руки мои записки не попали.
Но без критических замечаний автор обойтись не может, и я допустил исключение: стал давать все мои рукописи на прочтение партсекретарям и комсомольским вожакам во ВНИИМИ, а также узкому кругу заслуживающих доверия сотрудников, в основном членов партии. Я писал с гражданских, советских, партийных и патриотических позиций, и мои немногочисленные читатели так меня и поняли. Первым из читавших партсекретарей был уже упомянутый выше толстый умный одессит, сын крещёного в православие еврея, очень осторожный и большой «себе на уме».
— Вы отнимаете у меня ночи… Не могу оторваться… Ночью читаю, днём обдумываю и внутренне спорю с собой… Прекрасно! Как это сильно написано! Как это нужно! — шептал он в тёмном углу, пожимая мне руки.
Вторым из читавших партсекретарей был большой умница, честный и прямой человек, тоже полковник медицинской службы в отставке. Его уволили за пьянство. Он только крепко тряс руку и повторял:
— Благодарю за бессонные ночи. Вы научили меня читать по целой книге за ночь! Спасибо!
Третьим партсекретарем была пожилая женщина, молчаливая и осторожная. Она шептала, возвращая очередную книгу:
— Прочла с интересом. Полезное чтение. Продолжайте.
А комсомолки, блестя глазами и краснея от волнения, только молча жали руку: их чувства были написаны на их лицах.
Ну как же автор в таких условиях может не чувствовать гордости и уверенности в себе, убеждения в том, что делает доброе и нужное дело?
«Надо спешить!» — повторяю я себе.
Первая книга воспоминаний, рассказывающая о допросах и суде, при всей моей восторженной доверчивости всё же мне самому показалась слишком резкой для данного времени, и я решил сначала дать редакциям менее острое блюдо — книги вторую, третью и десятую («Превращение», «Пучина» и «Человечность»), Но так как опыта у меня не было, а наступление — лучший способ обороны, то я отнёс их в Отдел литературы и идеологии ЦК КПСС. Оба новеньких тома приняли под расписку, держали меня очень долго без ответа, а 3 декабря 1962 года бывший работник редакции одного из московских журналов, некий товарищ Галанов, позвонил мне домой и сахарным голосом сообщил, что обе рукописи были прочтены с благодарностью и оставлены в архиве ЦК, а моя просьба сообщить, можно ли их отдать в редакцию журналов, не имеет под собой основания, ибо в СССР полная свобода печати, и решить, захотят ли редакции поместить мои воспоминания или нет, ЦК не может, так как это внутреннее дело самих редакций.