Иван Ефимов - Не сотвори себе кумира
Не успел новый дежурный оправиться и присесть на свое сиденье, как кто-то уже поднимается и полусонно пробирается к двери по малой нужде… За ним другой, третий, четвертый… Двадцать человек, утоляющие свой желудок главным образом жидкостью, поднимаются к параше не менее двух раз в ночь, тревожа дежурных. Под утро из банки начинает валить зловонный пар. Тяжелый запах мочи к утру пропитывает всю камеру… Как хорошо, что разбиты стекла!
А сколько раз за долгую ночь услышишь, бывало, и грубую ругань, и болезненный стон, и бессвязный бред, и истошный вскрик от того, что человеку приснился обещанный следователем жуткий допрос… Но и такие ночи редкость. Чаще всего вскоре после отбоя откроется с грохотом дверь и темно-синий мундир громко вызовет кого-нибудь на допрос. На этот окрик просыпаются все, в ужасе ожидая услышать свою фамилию Вызванные возвращаются или скоро, или под утро. Но возвращаются всегда в сопровождении железной музыки дверных петель и ночного грохота двери, и снова все просыпаются, вопрошающе уставясь в приведенного: цел? Не шибко избит? Не изувечен? Сам пришел или приволокли?..
И так в каждой камере, во всей тюрьме, и в каждой из тюрем…
Часа в три, когда от неестественного положения спать становится невмоготу, раздается чья-то команда: «Переворачиваться!» Кряхтя и матерясь втихую, все поднимаются, толкаясь и сонно качаясь, и, повернувшись на сто восемьдесят градусов, снова укладываются на другой бок в два плотных ряда и снова засыпают. И так из ночи в ночь, неделями и месяцами продолжается эта не менее мучительная, чем побои и одиночка, пытка…
Сколько может выдержать такой режим нормальный человек? Неудивительно, что даже самые выносливые и стойкие арестанты, будучи ни в чем не виновными, довольно быстро «созревали» для признания в самых невероятных преступлениях, правильно решив, что хуже этого не будет нигде. Куда угодно, в любую Сибирь, на любую каторгу, хоть в преисподнюю, хоть к самому черту на рога, лишь бы поскорее выбраться из этого тюремного кошмара на вольный воздух холодного Отечества…
Утром, когда доходит очередь до нашей камеры, открывается дверной глазок и раздается привычная команда: «Подъем!» Поднимаемся, спешно собираем и укладываем на место свои измочаленные пожитки, готовясь к выходу в туалет-умывальник. Сейчас загремит дверь и прозвучит другая команда: «Выходи на оправку!»
Обитатели каземата, перегоняя Друг друга по гудящему стальному полу галереи, мчатся в нужник.
– Тише, тише, не нажимай, как бы кто на ходу не сделал,- осаживает благодушно настроенный надзиратель.
– Ас чего накопиться-то? Кормите не густо,- ответит кто-нибудь на бегу и проскочит в туалет. – Пустите меня, ребята, мочи нет с этой баланды! Пока моя камера была одиночкой, я мыл пол не чаще раза в неделю. С появлением первых товарищей последовал строгий приказ выполнять правила. И маленькое наше узилище весело и тщательно каждое утро вымывалось без особых хлопот. Теперь же, когда нас стало два десятка, утренняя уборка превращалась в забаву…
Едва прозвучит вызов на оправку, как два очередных мойщика с натугой отрывают от пола наполненную почти до краев трехведерную бадью и несут ее со всей осторожностью, чтобы не пролить, по галерее, к отхожему месту. Опорожнив и сполоснув как следует посудину, наливают в нее из-под крана холодной воды и тащат назад.
Вместе с парашей надзиратель водворяет обратно и всех обитателей камеры, обязательно пересчитав:
– Давай, давай, ходи веселее!
Снова втиснувшись в десять квадратных метров, все Девятнадцать жмутся к одной стене, перетащив туда и матрацы, и свое имущество. Двадцатый же, засучив рукава и подобрав до колен брюки, босиком начинает Мыть свободную часть.
Он трудится в поте лица, а остальные зубоскалят:
– Премию хочет получить от товарища Воронова!
– А что – получит. Воронов – он деятель добрый.
– Здесь заработал, а в Сибири выдадут!
– В Сибири всем выдадут!
Когда вымытая и вытертая половина подступает к нам, поломойщик торжественно предлагает:
– Прошу переходить на паркет!
И мы перебираемся на вымытую сторону, перенося и все наши пожитки.
– Хорошо помыто, ничего не скажешь,- похвалит кто-нибудь из нас.
– А ведь бабе своем дома никогда бы не стая мыть, не помог бы…»…
– Не мужское это дело…
Иной вдруг покритикует:
– Тереть потуже надо и отжимать! Нечто халтурить! Это тебе не в колхозе поденку отбыть.
– Я как раз не колхозник.
– Все равно поденщик…
Другой подскочит и шлепнет мойщика по тощему заду:
– Хороша бабка, только тоща и зря портки надела.
– А ну вас всех к черту! И без вас тошно,- беззлобно огрызнется поломой.- Вот как мазну этой тряпицей по физии! – И взмахнет в сторону насмешника мокрой тряпкой. Все шарахаются в поддельном испуге и шутят еще солонее.
Но вот некрашеный пол вымыт и вытерт, и дневальный смело стучит в окованную дверь:
– Господин Цербер, отворите, чтоб выплеснуть и помыться!
Если в эти минуты на галерее нет никого из заключенных других камер, надзиратель лязгнет ключом, выпустит дневального, который вынесет с напарником парашу, и вот она, наша матушка-выручательница, как мы ее называем, снова со звоном водворяется на свое место, то самое, где внизу сохранилась трагическая надпись, в отчаянии нацарапанная Пашей Лобовым: «И вы звери, умрете!»
Шмоны и закосы
Обыски, или шмоны, как их называют во всех местах заключения, происходили не реже раза в неделю и в самое различное время. И чего бы, казалось, искать у людей, тщательно обысканных при водворении тюрьму на лишенных контакта с другими камерами? Что может появиться у нас в таких условиях? И все же этот оскорбительный ритуал совершался регулярно и каждый раз неожиданно.
В камеру вдруг втискивалась четверка надзирателей, свирепо командовавших с порога:
– Встать!
– Разуться!
– Построиться в две шеренги!
Все мы поспешно разуваемся, вскакиваем с пола и, босые, молча становимся в ряды посредине камеры. Тройка надзирателей торопливо осматривает мешки, одежду и все, что оказалось на полу, старательно вытряхая из сумок какой-то мусор. Ощупывают карманы и складки одежды в поисках колющих, режущих или пишущих предметов, иметь которые нельзя, в то время как четвертый надзиратель из притвора двери сверлит нас взглядом. Видно, что глаз у него наметан и остер, как у коршуна.
Но шмоны меня мало волновали; никакого имущества у меня не было. Я ведь прибыл сюда «на пару дней» и не взял с собой решительно ничего, даже полотенца, и уж не помню, как без него обходился. Утирался, вероятно, подолом верхней рубашки или майкой.