Л Новиков - Сказание о Сибирякове
Поутру Троп, как обычно, пришел к своим подопечным. Осторожно извлек из сумки краюху хлеба, ее засунули под солому, но конвоир заметил и с размаху прикладом ударил санитара по голове. Тонкая струйка крови потекла по щеке, за воротник. Троп упал, не проронив ни звука. С трудом, не сразу поднялся. Гитлеровец схватил хлеб и швырнул его на двор сторожевой собаке. Та понюхала и отвернулась.
- У, гадина, - не вытерпел Скворцов, - хлеб собакам бросает, а люди с голоду пухнут.
Солдат повернул голову на крик, потом вышел и носком сапога поддел краюху. Она отлетела и плюхнулась в жидкую грязь.
Тропа увели, больше он не появлялся. Прошло две недели. Сараеву с каждым днем становилось хуже. Товарищи всячески старались облегчить его страдания. Но спасти могла только операция. На левом боку, в котором сидел осколок, выросла огромная, с дыню, опухоль. Друзья уже готовились проститься с парторгом, так он был плох. Но случай все изменил.
В один из хмурых сентябрьских дней, когда всех угнали на работу и в "могиле", как пленные окрестили свой барак, остались лишь Сараев и Качарава, порог перешагнули два немецких санитара. Они подняли носилки, на которых лежал радист, и, не говоря ни слова, унесли на операцию.
Все свершилось быстро, без особой подготовки. Сараева положили на скамейку, сдернули бинты. Осколок снаряда пробил правую лопатку, выбил четыре ребра и застрял в левом боку. На Сараева уселись двое здоровенных санитаров: один - на голову, другой - на ноги. Врач приступил к делу. Михаил, почувствовал острую, невероятную боль, от которой захватило дыхание, посыпались искры из глаз. Операция началась. Сараев закусил губы. Опухоль разрезали крест-накрест, из нее вырвался горячий как кипяток гной. На мгновение стало легче. Но в это время хирург запустил в рану пальцы, долго ковырялся в ней. Михаилу казалось, не хватит сил и сердце разорвется на части. Наконец был извлечен осколок величиной со спичечную коробку.
- Гут, - удовлетворенно хрюкнул врач и вышел из комнаты.
Через два дня Сараеву стало лучше, температура спала.
Тогда снова появились солдаты. Михаил думал, что его несут на перевязку, но вышло не так. Больного доставили в морскую контрразведку.
В полутемной комнате курили несколько офицеров. Один из них спросил: - Ты радист?
- Да, - ответил Сараев. Офицер начал допрос в лоб:
- Нас интересуют принцип ваших шифров, кодированные сигналы, установленные для советских кораблей на Севере. Ты должен вспомнить их!
"Так вот почему сделали операцию, - догадался Сараев, - вот что им от меня надо". Ответил:
- Я не знаю.
- Ты должен вспомнить, - повторил офицер. -Это облегчит твою участь, мы положим тебя в госпиталь. Упорство до добра не доведет. Будет, как с тем, вашим. Он тоже прикинулся, что ничего не знает. Но ему было все равно, он знал, что умрет. А ты, ты еще можешь хорошо пожить. Отвечай!
- Я не знаю, - снова повторил Сараев, - я же простой радист. Коды и шифры известны были только капитану и шифровальщику. Они погибли.
- Так, значит, тот был шифровальщик? Вот откуда у него ключ! Говори!
Немец настаивал, угрожал. Сараев повторял одно и то же:
- Не знаю.
Фашист ударил его по больной спине. Сараев потерял сознание.
* * *
Когда парторг очнулся, рядом с ним был Качарава: он нежно смотрел на друга, видимо, давно ждал, когда тот откроет глаза.
- Ну вот и хорошо, молодец. А то зову, зову, а ты молчишь да молчишь. Били? Сараев кивнул головой.
- Эх, поправлялся бы ты скорее, дорогой, - вздохнул Качарава, - пора подумать о том, как отсюда выбраться. Кое-что мы уже придумали.
Но планам побега из нарвикского концлагеря не суждено было осуществиться. В конце октября сибиряковцев отвезли в порт и погрузили на норвежский пароход.
Часть третья. Дорога к дому
Искра надежды
В ТВИНДЕКЕ{22}, куда загнали сибиряковцев, было холодно и темно. Помещение с низким потолком освещалось небольшой тусклой лампочкой в решетчатой оправе. На полу были разостланы старые свалявшиеся матрацы, от которых воняло прокисшей капустой. Уже несколько часов судно находилось в пути. Сильно качало.
- Штормит, - нарушая тишину, сказал Воробьев. - И куда это они нас везут?
- Ближе к царству небесному, - ответил Шаршавин и глубоко вздохнул.
Анатолий сидел спиной к переборке. На его коленях покоилась щека Сараева. Парторг хрипло закашлялся, потом застонал, проснулся. Почти два месяца он лежал на животе: рана в спине не давала ни встать, ни сесть. Мучительно было это. После долгих тренировок Сараев наловчился немного приподниматься на руки и ползать.
- Миша, никак у тебя жар? - потрогав лоб товарища, спросил Шаршавин. Простыл?
Парторг молчал. Потом опять кашлял, долго, до изнеможения.
- Да что ж они, душегубы, издеваться над больными вздумали? Нельзя же им в этакой холодище оставаться!
Боцман и Золотов принялись колотить в дверь. Скоро послышался тяжелый стук кованых сапог, и в твиндек вошел лопоухий детина в погонах фельдфебеля. Ростом он был немного пониже Павловского.
- Генух{23}, генух, - глухо сказал он. - Нельзя стукать.
- Ишь ты, по-нашему понимает, - сказал Котлов. - Генухами называет. Андрей Тихонович, объясни ты ему, что больных нужно в тепло перевести, а то здесь и у здоровых зуб на зуб не попадает.
Гордясь своими познаниями в русском языке, гитлеровец самодовольно кивнул головой:
- Гут, хорошо. Больным будет умцюг{24}, теплота, - фельдфебель Тумке может зорген{25}, забота, забота! - и он ударил себя в грудь.
К вечеру больных действительно переселили в другое место. Павловский, Седунов, Золотов и Герега отнесли Качараву и Сараева в кладовку машинного отделения. Здесь стоял оглушительный грохот, но было тепло. Фельдфебель, который, как оказалось, был старшим конвоя, разрешил пленным поочередно ухаживать за беспомощными товарищами. К бородатому Качараве, которого все теперь называли профессором, Тумке относился с явным почтением.
Так прошли сутки. Желание узнать, куда их везут, не оставляло сибиряковцев. Шаршавин, наиболее беспокойный и деятельный из всех, заявил, что у него созрел хитрый план, как достать такие сведения. Все вскоре убедились, что хитрости особой он не придумал, но слово свое сдержал.
Пищу и воду приносили разные солдаты, и Анатолий всегда находил повод, чтобы завести с ними разговор. А когда это удавалось, повторял один и тот же прием. Он обводил рукой пленников и спрашивал, указывая в сторону:
- Фарен нах Берлин?
Видимо, этим исчерпывался весь его запас немецких слов. Гитлеровцы обычно молчали. Но радист был настойчив, и один солдат клюнул. Услышав такой нелепый вопрос Шаршавина, он презрительно улыбнулся и, как бы давая понять, "кому вы нужны такие в Берлине", отрывисто бросил: