Альбер Камю - Записные книжки
В жизни таких не бывает. Вот почему, без сомнения, я до сих пор не стал романистом в общепринятом смысле. Я скорее художник, творящий мифы по воле своей страсти и тревоги. Вот почему существа, восхищавшие меня в жизни, всегда обладали мощью и исключительностью этих мифов.
Безрассудство любви в том, что любящий стремится ускорить время, чтобы дни ожидания поскорее прошли и пропали. Так он стремится приблизить конец. Так любовь одной из граней соприкасается со смертью.
Лагерь. Невежественный надзиратель измывается над интеллигентом.
«Всё книжки читаешь! Ты, значит, умник...» и т.д. В конце концов интеллигент просит прощения.
Людские лица искажены знанием (эти встречающиеся подчас лица тех, кто знает). Но иногда из-под шрамов проступает лицо отрока, благословляющего жизнь.
Близ них я не чувствовал ни бедности, ни лишений, ни унижения. Отчего не сказать прямо: я чувствовал и чувствую до сих пор свое благородство. Близ моей матери я чувствую, что принадлежу к благородному племени: к тем, кто ничему не завидует.
Для большинства людей война означает конец одиночества. Для меня она – окончательное одиночество.
Мораль бесполезна: жизнь и есть мораль. Тому, кто не отдает всего, всего не получить.
Если тебе выпало счастье жить в мире ума, какое безрассудство – искать доступ в страшный, полный криков мир страсти.
Я люблю все или не люблю ничего. Значит, я не люблю ничего.
Все могущество науки направлено сегодня на укрепление Государства. Ни одному ученому не пришло в голову использовать свои знания для защиты личности. Здесь, пожалуй, полезным оказалось бы франкмасонство.
Если бы наша эпоха была только трагична! Но она еще и гнусна. Вот отчего ей надо бросить обвинение – и даровать прощение.
Откройте ворота тюрем или докажите собственную непорочность.
Европа лавочников – удручающая.
Ангажированность. Мои представления об искусстве возвышенны и страстны. Слишком возвышенны, чтобы я согласился подчинить его пустяку. Слишком страстны, чтобы я захотел лишить его даже пустяка.
Любовь была ему заказана. Он имел право только на ложь и адюльтер.
Фолкнер. На вопрос, что он думает о молодых писателях, отвечает: «Они не создадут ничего значительного. Им нечего больше сказать. Чтобы писать, нужно проникнуться простыми и великими истинами и посвятить свое творчество одной из них или всем им вместе.
Те, кто не умеют говорить о гордости, чести, страдании, – посредственные писатели, и сочинения их умрут вместе с ними, если не раньше. Гёте и Шекспир выстояли, потому что верили в человеческое сердце. Бальзак и Флобер тоже. Они вечны».
– В чем причина охватившего литературу нигилизма?
– В страхе. В тот день, когда люди перестанут бояться, они снова начнут создавать шедевры, то есть произведения, которым суждена долгая жизнь.
Без сомнения, всякая мораль нуждается в толике цинизма. Но где предел?
Паскаль: «Долгое время я жил, веря в существование справедливости, и не ошибался, ибо она существует постольку, поскольку Господу было угодно открыть нам ее. Но я ошибался, ибо полагал, что наша справедливость справедлива сама по себе, независимо от Господней воли, и что я смею познать ее и судить о ней».
Самая сильная страсть ХХ века: холуйство.
В Бру110 две лежащие фигуры – надгробные памятники Маргарите Австрийской и Филиберу Савойскому – вместо того, чтобы смотреть в небо, вечно смотрят друг на друга.
Тем, кто не требовал от мира и людей абсолютного целомудрия и не выл от тоски и беспомощности, осознав неисполнимость этого требования, тем, кто не губил себя в попытках опуститься до уровня существа, не способного творить любовь и умеющего лишь копировать ее, тем не понять, что такое бунт и его неистовая страсть к разрушению.
Я не люблю чужих секретов.
Но мне интересны чужие признания.
Мало кто способен понять искусство.
Шофер такси, негр, с учтивостью, какой не встретишь в Париже в 1950 году, сказал мне, когда мы проезжали мимо «Комеди Франсез», перед которой стояло множество машин: «Дом Мольера нынче вечером полон».
Уже две тысячи лет люди непрестанно и упорно лгут, говоря о греческой культуре.
Марксисты в этом отношении – наследники христиан. И эти же две тысячи лет греческая культура защищается так успешно, что в идеологии ХХ столетия различимо больше греческих и языческих черт, чем христианских и русских.
Интеллектуалы творят теории, массы – экономику. В конечном счете интеллектуалы пользуются трудом масс, то есть теория пользуется экономикой. Вот почему им необходимо поддерживать блокаду и экономическое рабство – чтобы массы оставались на черной работе. Очень верно, что плоть истории составляет экономика. Идеи довольствуются тем, что управляют ею.
Да, у меня есть родина: французский язык.
Бесчестность художника, который делает вид, что верит в принципы демократии. Ибо в этом случает он отрицает самую глубинную сущность своего опыта, великий урок искусства: иерархию и упорядоченность. Неважно, что эта бесчестность продиктована чувством. Она ведет к рабскому труду на фабриках или в лагерях.
Революционный ум отрицает первородный грех. И погрязает в нем. Греческий ум о нем не думает. И избегает его.
В Бухенвальде фашисты избивают людей, а оперного певца заставляют петь при этом знаменитые арии.
Коммунизм во Франции имеет шансы на успех, потому что французы – нация солдат.
1951
23 января. Валанс111
Я кричал, требовал, злорадствовал, отчаивался. Но, дожив до тридцати семи лет, я узнал однажды, что такое несчастье, и понял все то, чего, как выяснилось, не понимал до сих пор. В середине жизни мне пришлось заново, с трудом учиться жить одному.
То, чего я так долго искал, наконец появляется. Готовность к смерти.
5 февраля
Умереть, ничего не решив. Но кто умирает, все решив, кроме...? Решить по крайней мере, как не потревожить покоя тех, кого ты любил... Себе самим мы ничего не должны, даже – и в особенности – предсмертного умиротворения.
Февраль
Человек бунтующий. Я хотел сказать правду, оставаясь великодушным.
В этом мое оправдание.
Я желал насильственной смерти – такой, когда простительно закричать от боли, потому что у тебя из груди вырывают душу. В другие дни я мечтал умирать долго и в полном сознании – чтобы по крайней мере никто не мог сказать, что смерть застала меня врасплох, что она пришла в мое отсутствие, – одним словом, чтобы знать... Но в земле так душно. Моя могучая воля к забвению.