Олег Смирнов - Эшелон (Дилогия - 1)
Последние часы мы на германской земле. Вряд ли когда еще доведется побывать здесь. Да, по совести, и стремления нет. Может, оно и любопытно взглянуть через десяток лет, что станется с Германией, куда она пойдет, как будут вести себя немцы. Да уж больно соскучился по родной стране, по русским людям, по русскому духу, по русской березе! Буду жить в России безвыездно! Ну, а немцы должны же чему-нибудь паучиться на уроках минувшей войны. Я употребляю слово "минувшая", как будто та война была давно и далеко. Видимо, это оттого, что новая война на пороге.
А та, с немцами, была совсем недавно и в краях, где мы едем и где еще проедем.
И внезапно вспоминаю себя таким, как Вадик Нестеров и его одногодки. Примерно таким - на войну ехал, отслужив полтора годика действительной. Боец был побывалей, постарше, чем они.
Но доверчив, не испорчен, житейски неопытен, как и они, сгрудившиеся на парах у двери, - читают книги и газеты, играют в крохотные дорожные шахматы. Культурная публика! Я говорю "Вадик" потому, что Нестеров сам так назвался, когда старшина спросил, как его зовут. Колбаковский обрезал новичка:
- Что еще это за Вадик? Детский сад, пеленки-распашонки...
В армии ты, Вадим, понял?
Почему-то вспомнил сейчас. Было так, было. В городе Лиде нашу часть погрузили в эшелоны и повезли к границе, где началась война. Еще не вошло в обиход слово "фронт", и говорили просто - туда... Вот и ехали мы туда, так же стучали колеса, так же шел по земле июнь, а эшолоп шел навстречу войне, война - навстречу ему. Старослужащие раздобыли на стоянке бутыль самогона, пили, пели, угощали меня: "Вкуси хоть перед войной, какой он есть, первпч, а то ухлопают, и не попробуешь. Баб небось не пробовал?" Я краснел, отказывался от стакана, глядел в раскрытую дверь теплушки на зажелтевшие пшеничные поля, - ох и тучная была пшеница летом сорок первого года! Четыре года назад я двигался к войне, которая двигалась ко мне сама. Ныне двигаюсь - вместе с мальчиками - навстречу войне, как бы стоящей на месте. Потом она придет в движение, и мы должны будем повернуть это движение вспять, прочь от наших границ. Мы - в том числе и я, и мальчики. Ах, мальчики, мальчики, знаете ли вы, что через три часа после отправления из Лиды эшелон бомбили и обстреливали "мессершмитты"? Они вылетели из-за облака, спикировали на паровоз, эшелон остановился, потом снова дернулся. "Мессеры" прошлись над составом на бреющем и раз, и другой, и трети. Мы ссыпались из теплушек, отбежали в пшеницу, залегли. Рвались бомбы и снаряды, стучали авиационные пушки и пулеметы, горели вагоны, горела пшеница. Знаете ли вы, что. когда улетели "мессеры", из лесу выползли фашистские танки, их гул затопил все ложбины, все ямки, куда мы попрятались?
У нас на троих была одна винтовка, трехлинейная, образца 1891/1930 года. Не знаете, мальчики? И хорошо, что не знаете. Это грустное начало истории, которая впоследствии бывала и повеселей и которая растянулась на четыре года. Я надеюсь, что ваша война начнется для вас и для меня по-шюму. Хотя на любой войне стреляют и. следовательно, убивают.
Лупа играла в прятки, показываясь то слева, то справа от эшелона. А когда я забрался на нары, она появилась в окопце и не уходила. Ее слабый, призрачный свет ложился на лицо, на руки, чудилось, что кожа осязает его холодность, мертвенность. Я укрылся с головой - старая фронтовая привычка, так можно быстро надышать тепла, угреться. Но сейчас этого не требовалось. Стало душно, я отбросил одеяло. Ворочался с боку на бок, сворачивался калачиком, выпрямлялся.
Вагон мало-помалу угомонился. Посапывали, подхрапывали, всех заглушал переливчатый, забористый, ямщицкий храп старшины Колбаковского, он, ей-богу, шевелил волосы на моем затылке.
На нижних нарах жалобно, по-детски, постанывали во сне. За столом клевал носом дневальный - пацан пацаном, пухлогубый; в семнадцать лет спится здорово, в двадцать три с гаком - уже маешься. Снизу подпирали крутые, ядреные запахи спящих людей, махры, ружейного масла, портянок, обернутых для просушки вокруг голенищ. Букет моей бабушки!
Не спалось, по-видимому, оттого, что день прожит насыщенный, менявший дальнейшее житье-бытье. В самом деле: прошлой ночью спали в немецком городке, этой - спим в воинском эшелоне, который увозит нас за тридевять земель, в незнаемые места. Точно, места незнаемые, а вот что будем там делать - знаем. И это тоже, вероятно, отгоняло сон. А может, потому маялся, что рядом не было женщины, к чьему присутствию привык? Да ладно, что ж о них, о женщинах...
Наворочавшись, заснул, и сразу замельтешило: ординарец Драчев со своей фистулой "Тревога!", прощание с Эрной, походная колонна, посадка, генералы на перроне, Свиридов с аккордеоном, елки у полотна, сержант-самоходчик с завитым чубом, обожженные, будто сведенные судорогой, неподвижные черты нашего железного, без нервов, комбата, Вадик Нестеров: "Не отстанем от фронтовиков, не посрамим чести..." Затем закрутилось: переправа на Немане, разнесенный снарядом плотик, сносимый течением, зияющее жерло "пантеры" в засаде, голое поле, в центре которого неподобранный раненый: "Братцы, не бросайте", зарево над Борисовом, изломанный, взрытый бомбами березняк, мертвый солдат в изодранной осколками шинели, уставившийся незрячими глазами в небо, - безымянный рядовой войны, бегущий на меня немец, ощеренный, с автоматом у живота... А затем смешалось - послевоенное и военное, эта мешанина образов и картин то вертелась, как в хороводе, то замедляла свое верчение, иногда останавливалась на секунду, как фотокадр, - и вновь мельтешило.
Я очнулся оттого, что старшина тряс меня за плечо.
- Лейтенант, лейтенант! Ты что, очумел?
- А в чем дело? - спросил я, зевая во всю пасть.
- Он еще спрашивает! Лупит куда попадя... Очумел?
- Извини, - сказал я. - Сонный, это бывает...
- Извиняю, товарищ лейтенант. Но деретесь и лягаетесь вы ну все равно как бешеный. - Колбаковский смягчился, снова на "вы": - Я уж подумал: не сводит ли, часом, лейтенант счеты?
- С кем?
- Со мной. Мы ж с вами в бытность вашу взводным не шибко дружили.
- Дружили не дружили, а счетов с тобой у меня нет, - сказал я. - Еще раз извиняюсь за сонное буйство.
- Да чего там, ничего, - сказал Колбаковскпй, тем не менее отодвигаясь так, что между нами поместился бы еще человек. - Спокойной ночи, товарищ лейтенант!
Пробудился я от выстрелов и крика: "Тревога! В ружье!"
Не тотчас сообразил, что это не во сне, а наяву. Рывком поднялся, подхватил с гвоздя гимнастерку. Солдаты одевались, спрыгивали на пол, натягивали сапоги, разбирали оружие из пирамиды. Дневальный суетился у нар, у стола: "Тревога! В ружье!" В стенку вагона снаружи дубасили и приглушенно кричали: "Тревога! Быстро выходи!" Эшелон стоял. На путях слышались неразборчивые крики и стрельба.