Николай Кузьмин - Круг царя Соломона
Тогда он видит, что с этого боку ему неустойка, – расстарался, добыл ту самую нужную лягушачью косточку, которой девок привораживают.
Этой косточкой и присушил ее к себе: втюрилась она в солдата по уши.
– Ну и хитрый черт – солдат! Добился своего, – добавил Афоня и заржал от восторга.
– Вот тебе бы такую сласть, пермяк, солены уши! Ну хватит, ребята, растабарывать, зря хозяйский керосин жечь, – сказал Тимоша, зевая. – Спать пора.
И правда, был уже третий час на исходе. Я пошел через двор в пристройку, где жили мы с бабушкой. Бабушка спала на печи за занавеской. Она проснулась и окликнула меня:
– Колюшка, ты?
– Спи, бабушка, спи. С Новым годом.
В комнате светло: за окном белеет под луною снег. Лунный луч играет на морозных узорах окон и ложится на полу светлыми квадратами. Горит в углу лампадка перед образом – бабушкина забота. Тихо, празднично. Новый год. Завтра, да нет, это уже сегодня, с утра после обедни появятся у нас новогодние визитеры: кум-переплетчик, кум-столяр, кум – часовых дел мастер, франты-приказчики в крахмалках и при галстуках, брюки клеш, ботинки модные – с тупым носом Какие помоложе и пофорснее, прикатят в складчину на извозчике, будут у праздничного стола прикладываться к рюмочке и закусывать ветчинкой.
Приедет на извозчике и пьяный почтальон с раздувшейся от писем сумкой и привезет поздравительные письма от родственников и знакомых. И так на целый день закрутится праздничная колгота.
Тимоша Цыбулов уже с утра «тяпнет», станет припевать и приплясывать, притащится его Анюта с двумя ребятами, будет ныть и сердиться на его «пантомины», будет тянуть его домой: «Ну, будя, будя, разве хорошо, что ли?»
Яков Матвеевич тоже малость выпьет. Но для него эти праздники – одно беспокойство. Ему приходится отсиживаться за перегородкой у стряпухи. Что поделаешь, уж лучше потерпеть, да только не попадаться никому на глаза, а то пойдут лишние разговоры: «Чей да откуда?»
А вот Афоня – этот и водочкой не занимается, а не скучает. В новой, нестираной рубахе, которая торчит на нем пузырем, сядет он возле катка и будет быстро-быстро швырять себе в рот подсолнухи, насорит возле себя гору шелухи, а когда надоест ему это занятие, достанет гармошку и станет полдня подбирать один и тот же мотив, который ему никак не дается: «Любила я, страдала я, а он, подлец, забыл меня!»
Афоня и позу принимает заправского гармониста, и ухо склоняет к мехам гармони, как бы прислушиваясь к звукам – нет, не получается песня, да и только: ни складу ни ладу!
У бедного Афони совсем не было слуха – медведь на ухо наступил.
Последний класс
I
Вошел директор, а следом за ним маленький горбун В темно-синем форменном мундире. Он хромал, мучительно вихляясь на ходу. Одна нога у него была обута в уродливый ортопедический ботинок, похожий на большой утюг. Горбун держал под мышкой классный журнал и в каждой руке – по толстому тому.
– Гурий Степанович Жданович будет преподавать вам словесность, – сказал директор.
Горбун не поднял глаз. Он стоял, жалко скособочившись, глядя в пол и с усилием удерживая тяжелые книги. Директор вышел. Мы сели. Наступило тягостное молчание.
Карлик доковылял до стула, положил на него оба тома, вскарабкался на них и благодаря этому стал виден над столом. Лицо у него было картофельно-бледное, на щеках чахоточный румянец, узкие плечи подняты к ушам, руки худые, с очень длинными пальцами, шея тонкая, глаза – долу. По виду ему было лет около тридцати.
Он подпер голову рукой и, все не поднимая глаз, начал говорить, то и дело заливаясь румянцем, как девица на смотринах.
Говорил он с легким белорусским акцентом, но горячо и складно, а когда он поднял наконец глаза и посмотрел на нас, мы увидели, что его печальный, усталый, добрый взгляд умоляет нас о пощаде и выражает надежду на наше милосердие.
И мы не обманули его надежд.
Вопреки всем литературным традициям, изображающим уродов злыми и мстительными, наш горбун был кроток, нежен, деликатен на редкость. Обиженный природой, сам он никогда никого не обижал. Он был начитан, интересовался – вещь редкая! – «высокими материями» и вел с нами разговоры «о Шиллере, о дружбе, о любви».
Он относился к нам всерьез. На наших домашних сочинениях он писал красным карандашом длиннейшие рецензии, чего никогда не делал его предшественник. Скоро мы познакомились с ним ближе и узнали имена его литературных кумиров: больше всех писателей он любил Федора Михайловича Достоевского (он произносил – Достоевского) и украинского философа Григория Саввича Сковороду.
– Гурий Степанович, а из поэтов кто вам по душе?
– Я люблю философскую поэзию: Тютчева, Владимира Соловьева. У Фета люблю: «Измучен жизнью, коварством надежды…»
И он цитировал наизусть стихи Фета своим немного странным для наших ушей белорусским говором:
И этих грез в мировом дуновенье
Как дым несусь я и таю невольно,
И в этом прозренье, и в этом забвенье
Легко мне жить и дышать мне не больно.
Однажды кто-то бойкий спросил его:
– Гурий Степанович, а диссертацию вы пишете?
Застенчиво улыбаясь, он ответил изречением своего любимого нищего-философа: «Благодарение творцу, создавшему трудное ненужным, а ненужное трудным».
За стеклянной дверью появлялась любопытствующая физиономия классного надзирателя: что за беспорядок – ученики толпою окружили стол учителя, а он им рассказывает что-то явно приватное! Надо донести директору.
Но горбун не тревожился мнением начальства о приватных разговорах, его и до дому провожала всегда группа поклонников, с которыми он по дороге вел беседы.
Первые прозвища «карамора», «каракатица» сменились уважительным – «Гурий Праведный». Ждановича полюбили, берегли от обид и старались не подводить, понимая, насколько хрупко его положение среди педагогов нашего захолустья.
– Ах он малышка, – с умилением говорил о нем дюжий, как грузчик, Сашка Кит, развивавший в подражание Рахметову мускулатуру по системе Мюллера и Анохина.[12] – Несдобровать ему у нас, счавкают его наши динозавры!
II
Самой грозной наукой в седьмом классе была математика. Мы знакомились с началами анализа бесконечно малых и за год должны были галопом доскакать до интеграла.
Математику преподавал Дьяченко. Он теперь уже директор. «Статского советника и кавалера» перевели в другой город. Со стариком ушла в прошлое грубоватая патриархальность отношений. Он обращался на «ты», но порою проявлял человеческие чувства.
Дьяченко был сух, строг, недоступен. Ежовые рукавицы он прикрывал вежливым обхождением. На отметки скуп: никто в классе по математике не имеет пятерки, высший балл – четыре. На его уроках трепетали.