Николай Кузьмин - Круг царя Соломона
Сочинитель был связан формой пародии и погрешил против правды. Дьяченко никогда никуда на всех парусах не несся, а вышагивал по коридору не спеша, солидно, с достоинством.
Войдет в класс, хмуро кивнет на приветствие. Прежде чем сесть, смахнет платком пыль со стула. Нервно похмыкивая носом, зловеще молчит – значит, не в духе. Раскрывает журнал, ищет глазами по списку, кого вызвать к доске. В классе мертвая тишина: «Пронеси господи!»
Мой сосед по парте Ленька Новодворцев втянул голову в плечи и шепчет, как заклинание:
– Меня не надо вешать! Меня не надо вешать! – фразу, вычитанную из «Рассказа о семи повешенных» Леонида Андреева.
Дьяченко поднимает глаза от журнала и говорит:
– Новодворцев-цев!
Это у него тик такой: он повторяет иногда концы слов: «функция-ция», «дифференциал-циал».
– Будьте любезны, запишите…
Ленька ростом выше Дьяченки. У него внешность доброго молодца из сказки: пригожий, румяный, чернобровый. А вот трепещет перед этим мозгляком.
Он записывает мелом на доске условие задачи, старательно вычерчивает абсциссы и ординаты, круги и треугольники, расставляет буквы. Затем становится в позу мыслителя, подпирает подбородок пальцами, глядит в потолок, обводит глазами стены, на которых развешаны всякие намозолившие глаза таблицы. Ленька останавливает взор на изображении губительных последствий употребления алкоголя. Смотрит на раздутую печень пьяницы, беззвучно шевеля губами. Может быть, он твердит свое: «Меня не надо вешать!» Украдкой он косится на знаки, которые на пальцах передают ему доброхоты с твердой земли, но разгадать их не в силах.
Дьяченко, кажется, забыл о его существовании, сосредоточенно что-то пишет – верно, кляузу сочиняет. Встрепенувшись, оборачивается:
– Итак?
Ленька говорит:
– Прежде всего надо опустить перпендикуляр из точки В.
– Довольно. Благодарю вас, – говорит Дьяченко со свирепой учтивостью. – Садитесь. Старосельский-ский!
Так рыщет он серым волком по всему списку, собирая за час обильную жатву единиц и двоек. Урок тянется мучительно долго. Время от времени через стеклянную дверь из коридора заглядывает бдительным оком дежурный надзиратель: Жмакин или Сыч.
III
Это наши штатные шпионы. Обязанности их по отношению к нам были полицейские: они «надзирали». Из коридора в часы занятий они поглядывали через стеклянные двери, не читает ли кто из-под парты, боже упаси, приватную книжку; они же по ночам устраивали облавы на учеников, появлявшихся на улице после десяти вечера, делали налеты на квартиры к «нахлебникам», рылись в книгах и вещах, вынюхивали «нелегальщину». Кроме этого, они по воскресеньям, построив нас парами, «гоняли» в собор к обедне.
Сыч имел вид профессионального детектива: бритое лицо цвета замазки, волосы щеткой, руки за спиной. Мы ему прилепили неудобосказуемое прозвище, а сокращенно звали Сычом. Жмакин – тощий, длинный, плоскогрудый, как лыжа, – носил для солидности золотые очки и бороду, которая росла клоками из жилистой кадыкастой шеи, облепленной сзади по чирьям квадратиками пластыря. Был он суетлив, жалок и все пытался втереться в доверие, но это ему не удавалось. Провинциальный вятский говор Жмакина вызывал глумление, его то и дело поднимали на смех. Однажды он глубокомысленно обосновывал правило поведения, запрещавшее класть во время урока локти на парту: «Курточку запачкаате: парта-то пыльнаа бываат временами…» Мы притворились, что не поняли: «Партато пыльнаа бывааат? На каком это языке?» Он покраснел и ушел разозленный. Злить его было глупо, он мог подвести под четверку за поведение, но не всегда же убережешься от соблазна подразнить злую скотину.
IV
Курение строго преследовалось, поэтому почти все курили. Некоторые из «перестарков» уже познакомились с употреблением бритвы, чувствовали себя женихами и без пяти минут студентами. В погребке на базарной площади хозяин тайком приносил в заднюю комнату разливное вино. Там устраивались товарищеские выпивки, но разговаривать приходилось чуть не шепотом, шуметь боялись – того и гляди, накроют Жмакин с Сычом. Они и туда заявлялись, но ни разу никого не обнаружили: по условленному сигналу преступники утекали задним ходом через двор и прилегавший ко двору овраг.
А иные, спасаясь от тоски школьных будней, придумали ездить в Ртищево «наблюдать жизнь». Собиралась компания человек пять-шесть и отправлялась с вечерним поездом. До Ртищева час езды. Это большой железнодорожный узел с просторным вокзалом, буфетом, рестораном, книжным киоском «Контрагентства А. С. Суворина». Скорый из Москвы прибывал в половине одиннадцатого ночи. Вот ради этого скорого мы туда и ездили.
Мы сходили в Ртищеве в веселом оживлении, чувствуя, что дышим здесь вольным воздухом дальних странствий. Нам нравилась эта хлопотливая суета большой станции, освещенные окна вокзала, белый свет еще диковинных в ту пору электрических фонарей, гудки паровозов, лязг маневрирующих составов.
К прибытию скорого зажигались все электрические люстры в зале I–II классов. Татары-лакеи расставляли на белой скатерти под большими пальмами столовые приборы и разливали по тарелкам дымящийся борщ. Громадный никелированный самовар кипел и выпускал клубы пара. Хозяйка газетного киоска раскладывала павлиньим хвостом яркие обложки еженедельников и все газеты от «Нового Времени» до «Брачной». В ожидании мы бродили по залам, подходили к буфетной стойке, разглядывали закуски и по-провинциальному ужасались выставленным на них ценам. Надо сознаться, что были мы робкими желторотыми юнцами, чувствовали себя неуверенно, не зная твердо, имеем ли мы право с билетами III класса находиться в залах I–II классов, все боялись, что подойдет какой-нибудь железнодорожный чин и скажет: «Здесь вам, молодые люди, находиться не полагается».
Швейцар у входа гремел колокольцем и объявлял о скором прибытии поезда. Мы спешили на платформу, где под электрическими фонарями вышагивали представительные жандармы в длинных шинелях с аксельбантами и ждали пассажиров носильщики с бляхами на белых фартуках.
Подкатывал, сверкая огнями, московский поезд. Из желтых, синих и зеленых вагонов (известных теперь только по стихам Блока) выходили пассажиры. Из зеленых бежали с чайниками за кипятком. Публика желтых и синих шествовала в буфет ужинать.
Мы жадно смотрели: вот она, жизнь из романа! Модно одетые дамы, солидные господа, военные и штатские, в накинутых на плечи шубах, в форменных фуражках, в котелках и шапках дорогого меха.
Как самоуверенно садились эти люди за стол, как небрежно сминали белоснежные накрахмаленные салфетки! Вон проследовал деревянной походкой седой генерал, с широкими лампасами, на сухих ножках; лакей, угодливо согнувшись, подставляет ему стул. Важная старуха в сопровождении горничной капризно водит пальцем по меню и ничего не находит по своему вкусу. Румяный, белозубый барин с белокурой бородой на обе стороны со вкусом и аппетитом управляется с отбивной котлеткой – вылитый Стива Облонский! А этот блестящий кавалерийский офицер с малиновым звоном серебряных шпор и красивая дама в соболях, под черной вуалеткой, приводят на память железнодорожную встречу Вронского с Анной Карениной. Проходило полчаса. Швейцар гремел своим колокольцем и объявлял трубным голосом: «Поезд… Саратов… второй… звонок!» Гасли люстры. Зал пустел. Наступали часы ночной скуки.