AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Вопросы, как правило, подразделяются на определенные группы. Сколько у вас партий? Что теперь делает Миколайчик? Как выглядит ваша деревня? Много ли у вас верующих? Сколько у вас частных магазинов? Каков жизненный уровень населения – выше или ниже, чем в России?
Они задают эти вопросы, выслушивают ответы. Слушают внимательно. Размышляют. Сопоставляют услышанное со своими воспоминаниями. Понятно, одно с другим согласуется плохо. Они видели нас когда-то сокрушенными, разбитыми, раздавленными. Это, естественно, рождает отношение – при всей их доброжелательности – слегка покровительственное. И вот обнаруживается, что мы как-то справляемся со своими проблемами. С чем это едят? Каковы они? Вроде бы, свои, но немного другие… Экзотический, дореволюционный «пан» приобретает в употреблении особую выразительность. Желая, чтобы гость чувствовал себя здесь, как дома, и в знак благодарности за усилие, какого требует от нас запоминание их отчеств, они то и дело вставляют это слово в разговор: «Пан Андрей, а что вы думаете…». Мы живем совсем рядом, но до полного понимания еще далеко. «Моя мама, – говорит мне девушка, которая собирается выйти замуж за поляка, – очень боится моего отъезда. Она говорит, что хорошо знает Польшу, так как между тридцать девятым и сорок первым жила в Лиде и в Барановичах»… Так вот городки былого пограничья четвертьвековой давности могут – в силу инерции – казаться моделью Польши, как развалины Варшавы семнадцать лет назад, как отдельные элементы цивилизации, популяризируемые журналом «Пшекруй» сегодня…
Нет, мы явно недостаточно знаем друг друга. Нам нужны более тесные контакты. Когда Иваны Федоровичи приезжают в Польшу с колодками орденов, завоеванных на нашей земле, когда их возят по стране и устраивают в их честь приемы, сами они смотрят – часто недоуменно – на то, что из всего этого вышло. Но осмотр места делает свое, старые шаблоны трещат и рушатся, наша непохожесть начинает казаться чем-то логичным. «Польша, пан Анджей, – сказал мне один из них, – это такая несхематичная страна: черное здесь – не вполне черное, а белое – не такое уж белое…»[10].
Оговорка, необходимая для финала: при всем том я вовсе не намерен их идеализировать. Наши Иваны Федоровичи, как и любые другие пенсионеры, не слишком одобрительно относятся к разного рода новинкам. Порой они преувеличенно подозрительны. Все новое принимается не без скрипа. Они придирчиво сопоставляют новое с собственным опытом и крутят головой, когда что-то не сходится. Это именно они, как писал кто-то, присылают в редакции письма типа: «Уважаемый товарищ автор, а не является ли ваше стихотворение «Усталый конь», говоря объективно, пасквилем на нашу прославленную конницу?». Они оберегают революционную чистоту со рвением, часто не соответствующим духу нового времени, имея единственной меркой свой собственный пример.
Да. Но, несмотря на это, надо порой вспоминать, что на нас устремлен их испытующий взгляд.
Встреча вторая: «Какой шмысл?»
I
Если после перерыва мы вернемся за тот стол, где сидел Иван Федорович Мельников, отставной военный, бывший командир полка № 1023, если вновь возвратимся туда – в дружескую атмосферу обеденного разговора, легкого позвякивания приборов и рюмок, то сделаем это теперь ради другого собеседника.
Он бросает на меня недоверчивые взгляды, не прерывая еды. На вид ему лет семнадцать. Его волосы взлохмачены, как, похоже, и его мысли. Нарочито серьезное выражение лица опровергается трогательным юношеским пушком на физиономии, заставляющим предполагать скорое наступление праздника возмужания – первого прикосновения бритвы. Должно быть, это десятиклассник.
И если Иван Федорович, «военная косточка», у которого даже добрая улыбка не смягчает острых контуров сжатого рта, со своей армейской суровостью несколько чужероден сытому достатку этого стола, то и юноша тоже по-своему выглядит здесь чужаком. Иначе, понятно, но тем не менее… И хочет, чтобы мы об этом знали. Когда он сидит так, слегка насупившись, когда бросает насмешливые взгляды исподлобья и ест почти машинально, лишь бы скорее (впрочем, даже не ест, а удовлетворяет потребность организма) – всё это означает, что общение с нами не доставляет ему удовольствия. Не столько, однако, снами – людьми с определенными именами и фамилиями, сколько с атмосферой и ситуацией, создаваемой нами здесь, за столом, и там, в отцовском кабинете, во всей квартире и вообще в этом писательском доме. Свои и чужие, местные и пришельцы. Немилость, в которую мы у него попали, вибрирует в нем легким, но заметным раздражением. Родители задают несколько обычных вопросов насчет школы. Он отфыркивается от них с гневным пренебрежением молодого мужчины, призванного решать серьезные вопросы, а тут поставленного в положение публично дрессируемого ребенка. Парень явно старается убедить нас в неэффективности такого поведения; в итоге ведет себя вызывающе, а хочет казаться естественным; что-то ворчливо бормочет, а стремится вполголоса произносить фразы умные и саркастические; нервничает, а намерен выглядеть спокойным. Он говорит быстро, потом внезапно обрывает предложение, умолкает, не договаривая его. На простые обращения типа: «Может, вымоешь руки?» – он отвечает, как видно, своим любимым оборотом: «А какой шмысл?». Именно так – не «смысл», а «шмысл». У этой фразы какой-то казарменный или криминальный вызывающий оттенок, который иностранец скорее чувствует, чем понимает. Он любит также, когда в разговоре прозвучит какая-либо констатация, тут же возразить – «А если нет? », что опять-таки призвано продемонстрировать: он противостоит всем и каждому – теперь, всегда, навеки, из принципа и убеждения, бросает вызов миру, ведет с ним свою войну – bellum contra omnes.
При всем этом он так симпатичен, что мне хочется тут же установить с ним контакт. Оказывается, это вовсе не так уж трудно. Может быть, потому, что я отношусь к нему вполне серьезно. Мы обмениваемся несколькими фразами. Говоря о своем поколении, ровесниках, он становится серьезен, куда-то девалась его вызывающая поза. Видно, речь идет о вещах для него понастоящему важных. Он говорит об ответственности, что они ее сознают – ответственность за всё. Не только за поколение старших братьев, но и отцов. (Иван Федорович или этого не слышит, или делает вид, что не слышит: оба стараются не замечать друг друга). «Как вы думаете, мы сможем?» – настойчиво повторяет он свой вопрос. И вдруг, точно включив автомат, произносит: «А если нет?» – и мой ответ перестает его интересовать.