AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Так из фотографий составлялась история. Сожженное хлебное поле на Курской дуге, где чернели подбитые «тигры», а затем пошли родные стороны. Звучали названия – Августов, Сувалки, Моньки, Сейны. Этим путем шли они, пробиваясь к Нареву, прежде чем резко свернули на север, образуя кёнигсбергский котёл. Потом оказалось, что Кунавин, Григорий Кунавин, Герой Советского Союза, повторивший подвиг Матросова[9], был как раз из 1023-го полка. Я читаю решение собрания жителей какой-то маленькой белостокской деревушки, название которой потом выскочило из памяти: первый урок в первом классе ежегодно следует посвящать рассказу о Кунавине; это решение сдано на хранение в приходский костёл ксёндзу Цибосу, что также имеет неповторимый привкус той давней поры.
Затем заканчивается альбом, заканчивается война, заканчивается и обед. Ивану Федоровичу нужно теперь немного вздремнуть – это также уступка в пользу немощного тела. Но настоящий разговор еще только предстоит.
II
Сколько таких Иванов Федоровичей привлечет к вам на улице звук польского слова?
В Ленинграде к столику подсаживается седой, крупный, пожилой мужчина с дочерью. Дочка-подросток явно смущена громким красноречием папы по отношению к незнакомому, по сути дела, человеку. Она смотрит в стол, краснеет, ковыряет ложечкой в вазочке с мороженым, испуганно посматривает на отца, который громко требует советского шампанского, чтобы отметить такую встречу. Поколение дочери уже не имеет духовного контакта с тем давним прошлым. Так и в доме у станции «Аэропорт» на нас с Иваном Федоровичем исподлобья посматривал лохматый юнец: и что это они копаются в каких-то пожелтевших снимках? В конце обеда он пробормотал даже что-то, на что мы предпочли не обращать внимания: мол, любая война – это гадость и нечем тут восхищаться…
Но к молодежи я еще вернусь. Тот ленинградец стремительно ворвался в наш только что начатый разговор. Он чувствовал себя вправе поступать так. Польша? Его Польша? Она у него в седине, в костях, в шрамах. Он запомнил вкус ее болот, ее пыли, которой наглотался, преодолевая ползком ее километры, руины городков, где надо было прижиматься к излому стены под смертоносным огнем, высоты, которые сдавались после десятка кровавых атак, перекрестки дорог, где присыпали землей погибших друзей. Он помнил эту страну иной, отчасти уже не существующей, изъезженной гусеницами танков, в чаду густого дыма, в страшных криках обезумевших матерей, знает обугленные скелеты домов Варшавы, что вытеснили из его памяти руины Сталинграда, Орла, Харькова. Наверное, он не узнал бы эту страну теперь, минуя знакомые места в мягком, убаюкивающем шуме автомобиля – но, подумайте, не знает ли он ее лучше нас?… Подумайте о правах, какие дает такое знакомство. Там, в Союзе, больше, чем вы предполагаете, людей, которые станут на такие права ссылаться. Только потому, что вы из Польши, от вас будут требовать повышенного внимания. Уважьте это право, даже если для вас, как для упомянутых молодых людей, война – лишь эхо услышанных рассказов или жуткие проблески в тумане воспоминаний, а в случайно встреченных фронтовиках трезвый и сторонний взгляд способен видеть лишь потешных и маниакально возбужденных старичков. Сдержите равнодушное пожатие плеч. Здесь маленькое отступление заканчивается.
– Вы из Варшавы? Как вам удалось пережить всё это? – атакует мой ленинградец. Я пробую объяснить, что в городе было свыше миллиона жителей, а восстание унесло больше двухсот тысяч жизней, так что статистические подсчеты показывают… Чувствую, что до него это не доходит, он слушает, но не понимает, видя глазами памяти свою Варшаву – одно сплошное заснеженное кладбище. Он повторяет свой рассказ об обледеневшем обрыве над Вислой, куда он поднимался, держась за примерзшие к земле трупы, преследуемый огнем «мессеров»… Что за берег, где он был – сегодня уже не помнит, не может назвать места. Но этот берег засел в его голове так прочно, что когда он спрашивает: А как там теперь? … – в наклоне головы и в улыбке, с какой слушает ответ, ощутимо недоверие к тому, что берег Вислы может быть сегодня другим, не таким. Недоверие, понятно, подсознательное, иррациональное, но всё– таки…
Дочь осторожно тормошит отца за рукав и напоминает, что пора идти домой.
– А сколько у вас, собственно, этих партий?
И здесь начинается вторая часть бесед с Иванами Федоровичами.
Пожалуй, не менее интересная.
III
Евгений Воробьев, популярный писатель среднего поколения, выпустил недавно небольшую книгу «Сколько лет, сколько зим». Это лишенная претензий повесть о русском, которого во время войны прятали на Шлёнске (в Силезии) и который спустя годы приезжает в знакомые края. Взгляд героя застилает облачко дорогих для него воспоминаний. Однако он видит, что видит. И вот тут-то зарыта собака. Он видит правду, но в иных пропорциях, чем мы. Польша оборачивается к нему прежде всего своими отличительными особенностями. Эти эксцентрические и непривычные черточки растут на глазах. Наша галантность в обиходе и языке (только мы, дорогие земляки, знаем, насколько она поверхностна – иностранцы, а главным образом иностранки – легко ловятся на эту удочку), наше ритуальное «проше пана» со всеми его обогащениями – шановного, коханого и т.п. На следующем уровне – постоянный, общепольский мотив церковных колокольчиков-сигнатурок и ритуальные жесты – столь же поверхностной – набожности. Наконец, наш «частный сектор» – изобретательные торговцы, польские нэпманы, хозяева небольших лавочек, к которым гость из России относится с недоверием, как к экзотическому и запретному фрукту. Одного из них автор даже с некоторым усилием помещает на место негативного героя. И так из наблюдений, из отдельных подробностей складывается образ нашей страны, страны джаза, обаятельных полек, костелов, частников и кавалеров…
Я беседовал с автором:
– Это немного другая Польша. И, пожалуй, не вполне польская. Наша специфика в таком контексте меняет свои пропорции. В конце концов, не она определяет собой нашу жизнь. Изнутри, в наших ощущениях, это выглядит иначе…
– А мы смотрим как раз снаружи, извне. И нам это видится так. Вы к себе, понятно, привыкли. А книжка-то для русских читателей.
Безусловно. И, думается, «Сколько лет, сколько зим», изданная по-польски, была бы интересна и для нас.
Потому что Иваны Федоровичи очень внимательно следят за нами. И часто с некоторым удивлением, хотя и с неизменной симпатией. Так смотрят на бывшего карапуза, которого доводилось нянчить и который с годами превратился в строптивого и непослушного юношу – то яйцо, что курицу учит. Иваны Федоровичи видят нас иначе, чем молодежь, более или менее проинформированная на наш счет современной прессой. Они знают, что, живя в кругу одной большой семьи, мы сохранили свои характерные особенности. Упорство, с каким мы держимся за них, в вещах малых пробуждает улыбки, в вопросах больших и серьезных – понимание и уважение. Всё же, что ни говори, эта Польша – крепкий орешек, чтобы постичь ее суть. Она стоит размышлений и расспросов, коли подвернулся случай.